Позитивизм думает, что человек готов уже вычеркнуть то влечение к бесконечному и трансцендентному, которое характеризовало до сих пор религию. Я считаю это заблуждением. Стремление за пределы действительного, выражающееся в неопределенном желании бесконечного и всеблагого, есть врожденное человеку и неутрачиваемое им влечение. В благах и образах земли, этой подлежащей опыту действительности, он не находит себе полного удовлетворения; по крайней мере наступают иногда минуты, когда все земное и временное начинает казаться ему ничтожным и малым, когда его охватывает желание вечного и непреходящего. Да и не только для души, но даже и для ума данная действительность становится слишком тесной: если бы ты действительно постиг всякую науку, если бы у тебя имелся ответ на все вопросы, над которыми неустанно трудятся историки и естествоиспытатели, что было бы тут великого? Действительное и совершенное находится по ту сторону познаваемого, представимого, выразимого словами. На современного человека такие настроения нападают реже, чем во времена Фауста, спекулятивной философии и романтики; довольство ближайшим и малым характерно для духа нашего времени. То же было и для века просвещения; ясность и полезность были его радостью. Но удар маятника исторической жизни принес за веком просвещения бурные стремления, романтику и мистику. Может быть, и теперь маятник достиг уже своего крайнего пункта и готов качнуться в обратную сторону? По крайней мере возможно, что преувеличенное мнение о научном исследовании и его результатах уже миновало свой кульминационный пункт; также и преклонение перед реальной политикой, по-видимому, тоже заметно ослабевает. Судя по некоторым симптомам, в народах Запада начинает, кажется, опять шевелиться стремление к новому, более богатому, более свободному, более духовному содержанию жизни: стремление к руководящим идеям, тоска по религии[89]
. По временам может казаться, что дух совершенно исчезает в преходящем и временном; настанет время, когда он утомится всеми теми вещами, за которыми он запыхавшись гонялся, когда он, пресытившись национальным богатством и пышным наслаждением, славой и всеобщим образованием, придет в себя и вспомнит о вечном.В этом смысле религия совместима с философией, вера – с самым свободным мышлением. Религия требует от нас не того, чтобы мы мыслили то, что не может быть мыслимо, а того, чтобы мы веровали в то, что отвечает душе и воле, мышлению же не противоречит.
Но откуда же является та зияющая пропасть между верой и наукой, между действительными убеждениями и религиозным исповеданием, которая составляет тяжкую болезнь нашего времени? Очевидно – оттуда, что из религии сделана мнимо-научная система и для формул ее требуется безусловное признание. Против подчинения таким догмам, созданным человеческими руками, восстают чувство свободы и более чувствительная теоретическая совесть Нового времени. Старые речи приписывают неверие дурной воле, которая будто бы не хочет подчиняться благотворному воспитанию. Может быть, встречается и нечто такое. Но было бы наивным самообманом, если бы вздумали взваливать на эту причину всякое отчуждение от церкви и всякое сопротивление вере. Кроме тесного круга, в котором такие речи повторяются по традиции, давно уже никто не верит более в то, что только дурные люди бывают неверующими в церковном смысле; весь свет знает, что почти всех людей, которых народ наш почитает как своих духовных вождей и как славных, правдивых и мужественных соотечественников, – Гете и Шиллера, Канта и Фихте, – да и какого имени нельзя было бы назвать здесь? – надо причислить к неверующим в церковном смысле.