Так, характерно постепенное перерождение са– мой идеи собрания Церкви
. Из ранних памятни– ков очевидно, что оно переживается как первичный, конститутивный момент Евхаристии, как ее начало или условие. Уже первоначальное название Евхаристии – «преломление хлеба» – подчеркивает эту необходимую соотносительность литургии с собранием – евхаристии как актуализации Церкви, экклесии. У иустина, иринея, игнатия и в других памятниках собрание Церкви мыслится как самоочевидное, необходимое условие таинства, как одновременно и его начало и конечная цель: воспоминание Христа творится для того, чтобы мы всегда «жили за одно друг с другом»[171]. в византийскую эпоху ударение с собрания Церкви переносится постепенно на исключительное и фактически самодовлеющее значение духовенства как тайносовершителей. Молитвенное присутствие народа сохраняет всю свою важность, поскольку таинство совершается для него, для его освящения, но это таинство перестает переживаться как актуализация самого народа как Церкви; одним из последних этапов этого развития будет перенесение названия царские врата с врат храма на врата иконостаса и запрет всем, кроме посвященных, входить в эти врата; но еще задолго до этого целый ряд ритуальных перемен (эволюция малого входа, перенесение проскомидии в начало литургии, отдельный вход священнослужителей и т. д.) уже выражает это постепенно совершающееся перерождение в восприятии Таинства[172]. Не менее характерно постепенное развитие истолкования обрядов литургии в ее таинственном («мистериальном») изображении жизни Христа, истолкования, которое приобретает огромную популярность в Византии[173]. Это – замена экклезиологического восприятия Евхаристии изобразительно-символическим, и она всего очевиднее выражает мистериальное перерождение литургического благочестия. С этим перерождением связано возникновение целой новой части Евхаристии – проскомидии, целиком и исключительно символической и в этом смысле «дублирующей» Евхаристию (символическая жертва при разрезании хлеба и вливании вина в чашу и т. д.)[174]. И, наконец, ни в чем сильнее не вскрывается этот переход к «освятительному» пониманию Таинства и богослужения, как в изменении практики причащения – к скольжению ее от идеи соборного литургического акта, «запечатывающего» евхаристическое преломление хлеба, к идее акта индивидуального, освятительного, имеющего отношение к личному благочестию, но не к экклезиологическому статусу причащающегося. В отношении практики причащения можно действительно говорить о «революции», до того это веками царствовавшее понимание причастия как индивидуального акта затемнило первоначальный, церковный, подлинно литургический его смысл, бывший самоочевидным для ранней Церкви.