Когда землянин смотрит на небо, его первый импульс — поверить в то, что Солнце вращается вокруг Земли; все наводит на мысль об этом. Когда читатель разглядывает библиотечную полку, его первый импульс — поверить, что авторы сами породили вот эти книги, коим они предсуществовали. Так делает и сам автор, разумеется, заботящийся о своем «авторитете» (однокоренные слова). Ему приятно полагать, что его «произведение» просто-напросто вышло из его духа. Разве он не записал свои идеи словами, не упорядочил слова по страницам, а страницы — по тетрадям? Он с удовольствием воображает свой труд как нисходящую операцию: от возвышенного к серийному, от настоятельного к второстепенному, и от произведения, задуманного автором в одиночестве, к объекту, изготовленному неважно как. Все мы бессознательно действуем сверху вниз — от духа вверху к материи внизу (я излагаю
идею письменно, я выкладываю ее и т. д.). Мы нисколько не подозреваем, что дух может подниматься (снизу); что книга (объект) изобрела «автора» (субъект) — что нас сделало то, что сделали мы. Как и то, что система записи, отступая во времени, могла как-то породить вторую природу, какой является наша культура.Логическая машина, которую представляет собой запись, изменила человеческое существо; не только его «быть» и его «иметь», его компетенцию и грезы. Она революционизировала его пространство
через первую форму телеприсутствия — позволив ознакомиться или способствовав ознакомлению с сообщениями, произведенными людьми, отдаленными на тысячи километров. Она революционизировала его время — которое перешло от циклической формы, свойственной устным цивилизациям, к линейной прогрессии. И произошло это потому, что стало возможным назначить фиксированную точку отсчета в длительности, провести черту, начиная с которой мы могли бы нумеровать года, правителей и эры, словом — устанавливать хронологию. Переход от устных культур к письменным рассматривался in vivo[36] в современную эпоху, а именно — в Африке, например, антропологом Джеком Гуди. И in vitro[37], ретроспективно, такими историками античного мира, как Пьер Видаль-Наке, Марсель Детьен, Вальтер Онг. Эти исследования по взаимовлиянию и взаимообусловленности фактически установили то, чем мы обязаны линейной записи речи: абстрактность (именно потому, что запись отделяет сообщение от обстоятельств его высказывания, от ситуации, переживаемой высказывающимся; запись «деконтекстуализирует» дискурс); идею универсального (будь то религия или научная истина, буддизм или геометрия), тогда как устное с необходимостью является локальным, контекстуальным и этноцентрическим; логическое умозаключение, классификацию и дедукцию (принцип непротиворечивости, например, не выводится, пока мы не располагаем поверхностями для записи, позволяющими сопоставлять и противопоставлять термы и операции); историю (начинающуюся с установления списков, династий и генеалогий); географию (предполагающую начертание маршрутов, контурные линии и карты); критический дух (как способность вернуться к визуализируемому и активизируемому предыдущему знанию). Не забывая, last but not the least[38], демократии: равенство перед законом предполагает, что последний может быть прочитан всеми, что его учтет каждый на агоре, — и в Спарте, милитаризованной олигархии, где голосование фактически осуществлялось при помощи единодушных приветственных возгласов, а не бюллетеней, мы обнаруживаем в сто раз меньше гравированных стел (девять надписей за шесть столетий), чем в Афинах (где количество надписей уменьшается в периоды олигархической реставрации, например, в 480-457 гг. до н. э.). Широко известны такие последствия, связанные с письменностью, которые в этом беглом очерке можно лишь упомянуть.