Лаконичность, густота штриховки, изобретательная краткость, искрометность показывают — на взгляд стратега-иезуита — превосходство королевской и католической крови, а также наилучшие средства ее поддержки. Эти приемы — хитрости власти. Историческая генеалогия краткости могла бы привести нас к суровому латинскому приведению в порядок.
Империя сухости и жесткости диктовала свой синтетический закон расплывчатому распутству диаспор. Компендиум, вадемекум, повестка дня [agenda], все это — наследие Рима (римляне были американцами античности: прежде всего эффективность...). Раймон Арон вменял современному индустриальному обществу в вину «процесс технизации», т. е. «преобразование человеческого поведения под воздействием одного-единственного закона эффективности». Не «технизировала» ли слово уже греко-латинская риторика (с ее поисками максимальной эффективности)?Таково весьма таинственное явление: «как делать вещи посредством слов» (Austin, Doing Things with Words
), и оно тем туманнее, что скрывается среди бела дня, в спокойном и тихом свете. Философ языка[183] назвал его «перформативным высказыванием», а иудео-христианская традиция — Книгой Бытия. «И сказал Бог: да будет свет. И стал свет». Бог — единственный источник высказываний, каковые считаются перформативными в совершенстве (он никогда не говорит без того, чтобы чего-нибудь не делать, каждая из его речей есть действие, и он делает все, что говорит). Космос был его «речевым актом». В глубине души, спонтанно, мы еще рассуждаем подобно слишком легковерным верующим (в силы символического Всевышнего), когда вспоминаем подобно совершенно естественным вещам, происходящим сами по себе, «речи, которые потрясли мир», «идеи, изменившие эпоху», «книги, сделавшие Революцию». Или еще: «удар» идеи (а ведь она не мяч), «излучение доктрины» (она не лампа), «отзвуки» произведения (не музыкального). Таковы метафоры, которые затемняют тайну перформативов, банализируя ее. Мы имеем в виду, например, тот факт, что слово Христово смогло — спустя три столетия после его произнесения — преобразить лик Римской империи и породить христианство. Или еще факт, что Лютер, немецкий монах-августинец, вывесив пятнадцать тезисов на латыни на двери церкви, кончил тем, что предал Европу огню и мечу. Как же печатный плакат превратился в религиозную войну и протестантство? Как несколько переплетенных листков, озаглавленных «Манифест коммунистической партии» и опубликованных в 1848 г. в Лондоне, — с количеством читателей между 200 и 300 — сумели пятьдесят лет спустя превратиться в «мировую коммунистическую систему» (с миллиардом приверженцев)?