Но вернемся в начало века. Появление концепции условного рефлекса и быстрое формирование вокруг нее крупного и сплоченного научного направления с обширной и амбициозной исследовательской программой резко изменило расстановку сил в сообществе исследователей поведения. Как уже говорилось, работы Павлова были приняты на ура американской экспериментальной зоопсихологией – как набирающим силу бихевиористским направлением, так и теми, кто не относил себя к нему и даже полемизировал с ним. Однако ни те ни другие чаще всего не занимались физиологическими механизмами поведения: одни по идейным соображениям, другие – просто потому, что не обладали техническими навыками физиологического эксперимента. (Разумеется, были и исключения – и об одном из них мы вскоре поговорим.) Появление школы Павлова даже усилило эту тенденцию – павловцы как бы прикрыли «физиологический тыл» сравнительной психологии, подвели под нее необходимую базу, и теперь самим психологам можно было спокойно заниматься собственными проблемами. С другой стороны, приход павловской школы резко изменил ситуацию для физиологов-поведенщиков (довольно немногочисленных и далеко не единых в своих взглядах): если до того каждый мог развивать собственный подход к поведению, не слишком оглядываясь на коллег, то появление столь мощного исследовательского направления вынуждало как-то определяться по отношению к нему: либо признавать его основные положения, либо открыто оспаривать их. (Примерно так появление в середине XIX века теории Дарвина заставило всех тогдашних натуралистов определить свою позицию по вопросу об эволюции.) И независимо от выбора, сделанного тем или иным ученым[86]
, исследование физиологических аспектов поведения стало однозначно ассоциироваться именно со школой и подходом Павлова. Грубо говоря, павловцы помимо своей воли оказались в значительной мере монополистами физиологического подхода к поведению, единственными физиологами в глазах психологов и единственными психологами в глазах физиологов. Внешне это проявлялось в том, что начиная с 1910-х годов в мировой науке не возникало ни новых физиологических теорий поведения, ни новых школ исследования поведения в рамках физиологической традиции (за исключением разве что небольшой школы фон Юкскюля), хотя физиология в эти годы развивалась очень активно и успешно. Даже такое выдающееся достижение этого времени, как работы Карла фон Фриша на пчелах, начавшиеся как чисто физиологические исследования органов чувств и приведшие в итоге к открытию и расшифровке пчелиного языка танцев, не породили ни новой общей теории, ни новой школы.На эти процессы своеобразно наложились социально-политические обстоятельства в самой России. Несмотря на резко отрицательное личное отношение Павлова к большевистскому перевороту и установленной большевиками политической системе, советское правительство даже во время гражданской войны сделало максимум возможного для сохранения павловской научной школы – и ему это удалось. С началом же НЭПа и появлением у режима финансовых возможностей для внятной научной политики на Павлова и его направление пролился золотой дождь. Сам Павлов, по-прежнему не любивший большевиков (и особенно их манеру обращения с наукой), тем не менее признавал, что таких возможностей, которые они ему предоставили, не только не было ни у одного физиолога старой России, но нет и ни у одного физиолога современной Европы[87]
.Для нашего рассказа не так уж важно, какие учреждения входили в сложившуюся в 1920-е годы научную империю Павлова, каким оборудованием и какой экспериментальной базой они располагали. В этих привходящих обстоятельствах для нас важны два момента. Во-первых, штат научных учреждений, так или иначе руководимых Павловым, включал в себя многие сотни научных работников – что в условиях тогдашней России означало, что почти все ученые, способные и желающие работать в этой области, работали именно там. Все еще существовавшие непавловские центры изучения поведения животных (Зоопсихологическая лаборатория, созданная знаменитым дрессировщиком Владимиром Дуровым, отдел зоопсихологии в Дарвиновском музее, возглавляемый Ладыгиной-Котс, группа зоопсихологии в Психологическом институте при МГУ и другие) чем дальше, тем больше выглядели чем-то маргинальным, архаичным и глубоко провинциальным. И во-вторых, мнение Павлова стало решающим в вопросах определения перспективности новых направлений исследований. При всей научной и человеческой щепетильности Ивана Петровича (ни одно учреждение или направление в «поднадзорных» ему областях науки не было закрыто по его инициативе – в том числе из тех, чьи исследования он сам считал совершенно пустыми и бесперспективными) это неизбежно означало установление научной монополии. То есть объективно монопольное положение павловской школы в своей области дополнительно усиливалось организационно-административными мерами.