— Заслужил! Заслужил, Васек! — сказал растроганно Алексей-ага. А конь Васька, получивший кусочек рафинада, — сам комиссар пил чай без сахара — стоял спокойно, с достоинством беря мягкими губами очередной кусочек.
IX
Величие гор подавляет. Горы, устремленные в высь небосвода, делают мудрыми даже тех, кто не умеет в обычной жизни развязать узы своих страстей.
«Развязать узы страстей». Кто из философов так сказал? Баба-Калан! Баба-Калан — настоящий философ!
Только здесь, среди горных вершин, крутых склонов, пропастей, долин комиссар Алексей Иванович постиг смысл этого философского утверждения. Как человек разумный, он отлично понимал, что поддаваться чувству мести нельзя. Месть ослепляет, а слепому трудно управлять собой, своими поступками. Ему, на ком лежит ответственность в походе за жизнь полутора тысяч бойцов и за исход операции, следует ли подчинять свои поступки желанию отомстить предателю? Не слишком ли дорого стоит эта личность — господин Мирза.
Но Алексей Иванович не мог полностью справиться с собой, «не мог развязать узы страстей».
Глухая злоба не проходила. Даже лежа на ледяном склоне, кутаясь в грубо-суконную шинель, он не мог прогнать зеленоликий образ, который преследовал его во сне.
Но тяжелую дремоту вообще трудно назвать сном. Хочется спать, но от усталости не спится. А тут еще вдруг золотой луч прижег щеку.
Оказывается, наступило утро — самое неподходящее время для зловещих снов. Солнце ослепительным светом внезапно озарило склоны и снеговые великаны.
Воздух согрелся. Пухлые кучевые облака встали над перевалом золотисто-розовой горой. У всех повеселело на душе. От мрака, снежных вихрей, бурана, тяжелых предчувствий не осталось и следа. Комиссар Алексей-ага ощутил самый настоящий голод. Чая не кипятили. Где тут разводить огонь? Поели вареной баранины, погрызли сухарей.
— Подъем!
Впереди идут проводники. От лошадей они отказались. Баба-Калан подобран и энергичен, полы его шелкового халата, вытканного и сшитого еще дома, заткнуты за бельбаг — поясной платок, чтобы дать свободу ногам. Грудь открыта, плечи развернуты, из могучей глотки несется песня... В чалме — багрово-желтый тюльпан. Баба-Калан успел пробежать вверх по склону и сорвать мимоходом несколько дивных цветов. Преподнес своему брату комиссару Алеше-ага, а один оставил себе.
Идти стало легче. Вроде и тропа стала не такой крутой,
Прошли по улочкам какой-то заброшенной летовки, сложенной из дикого камня. Никто не показался в проломах, никто не выглянул из-за трухлявых калиток.
Протянулся блестящей змеей горный поток: значит, в горах не так холодно.
Цепочка бойцов, бодро, с шуточками запрыгала по камням на другой берег. Никто не поглядывал на горы. Все уже привыкли к мысли, что басмачи, если они и есть в горах, не решатся мешать продвижению колонны.
Расправив грудь, вдыхая горный, свежий воздух, бойцы то поднимались вверх, то сбегали вниз. Подъемы, спуски. Но никто и не жаловался, хоть им внове
горы. Все они со Средне-Русской равнины или Татарии.
Немного страшноваты ущелья. Стены прямо упираются в небо. Если басмачи заберутся на верхушку стены и начнут бросать камни, всех перебьют и поувечат... Но тихо. Лишь плещутся воды потока в камнях.
На коротком совещании принимают решение о дальнейшем пути и боевой готовности. Слово берет Баба-Калан. Его не видели среди добровольцев-матчинцев все утро.
— Мы прошли вперед, за Басманды, — говорит Баба-Калан, — в темноте. Я ходил посмотреть, не побежал ли кто из Басманды на Шахристан, на перевал. На перевале есть снеговая хижина и пещера. Там обязательно сидят проклятые халбутинские караульные. Мы подумали — кто-нибудь тут, в кишлаке, сидит, смотрит в сторону Уратюба, не идут ли оттуда красные...
— Откуда вы знаете про караул... на перевале, — спросил Алексей Иванович.
— А Халбута хитрый. Он всегда караул там держит. Сколько раз я ходил через перевал, там всегда меня хватали за шиворот: «Куда идешь?», «С чем идешь?», «К кому идешь?» Шесть лет там караул сидит. Никого не впускает, никого не выпускает. Стражники сидят, мерзнут, но смотрят зорко.
— Кого-нибудь из кишлачников ночью видели на дороге?
— Один прятался в камнях, полз туда, но... далеко не уполз.
— Где этот... как его, лазутчик? — спросил комиссар.
Лицо Баба-Калана как-то странно покривилось, усы зашевелились, но слов разобрать было нельзя, то ли от резкого ветра, задувшего к вечеру, то ли потому, что Баба-Калан сильно разволновался. Чернобородый зааминец, переступая с ноги на ногу, в своих мукках, мялся и робко поглядывал на Баба-Калана. Он слишком уважал его, чтобы заговорить первым.