Но внимание всех уже привлек новый парламентер. С возгласом «ассалом алейкум», он соскочил с коня, по каменным ступенькам взбежал на площадку и принялся отвешивать всем поясные поклоны.
Во вновь появившемся все сразу же признали поэта я «летописца» Али, сына тилляуского муфтия.
Разряженному в шелковые халаты, в бенаресской изящной чалме, в лаковых сапожках, надушенному индийскими «атр» — духами — господину поэту и летописцу Али подобало скорее ехать на свадебный пир, нежели скакать по скалистым кручам, мокнуть в ледяных водах горных потоков и принимать участие в боевых схватках.
Но Али не собирался сражаться. Снова склонившись в глубоком поклоне перед Сахибом ДжелялоМ, он попросил разрешения говорить.
Все с удивлением посмотрели на Али и более всех Мирза. Сразу стало понятно, что оба парламентера действовали несогласованно, каждый по собственному усмотрению.
И начал переговоры Али, сын муфтия, весьма своеобразно. Встав в позу, приложив руки к груди, он декламировал:
— Что ты хочешь, Али, сын муфтия? — раздраженно проговорил комиссар.— Или ты не понимаешь, где находишься? У нас вовсе не мушоира. Ну же, к делу.
— Знай же, комиссар, не всякий поклон — молитва. И не каждый, у кого глаза, зрячий. Пойми ты, и пусть поймет господин Сахиб Джелял: обращаюсь к нему со словами благоразумия и веры, потому что речь идет о жизни и смерти.
— О жизни и смерти вон его? — спросил Камран, показывая на эмира.— Да мы, дружок, уже все решили,
— Э, нет! Глупость — и в пустыне глупость! Где там понять? Вы всегда отличались недогадливостью. Так вот слушайте. Господин Сахиб Джелял, я пришел говорить о прекрасной Наргис — вашей дочери! Гибельная беда грозит ей... Гибель! Горе нам!
— О, аллах!
Только и вырвалось из груди Сахиба Джеляла. Он встал и страшный в своем гневе двинулся на изящного расфранченного Али, который невольно попятился назад.
— Негодяй! Не смей своим поганым языком касаться имени нашей благородной дочери!
Не будь так ослаблен ранением Сахиб Джелял, вероятно, он просто придушил бы Али, который все пятился. Али все знали: он был слабоволен, изнежен, мягок. Но он сумел совладать с собой и, остановившись, выпрямился и попытался возразить Сахибу Джелялу:
— Не отчаивайтесь, господин! Счастье вернется — и к прекрасной!
— Что с ней? Говори!
Еще секунда — и Сахиб Джелял вот-вот вцепился бы трясущимися от слабости руками в шею Али.
— Она здорова, но, увы, опасность черной тучей нависла над ней.
— Где она?
— Она в Карнапе. Царица красоты в плену. Ни одна рука не смеет коснуться ее, сереброликой. Она птичка в клетке. Сто нукеров Абдукагара стоят вокруг караван-сарая, где томится владычица моего бедного сердца. И, увы, мне, безутешному, я бессилен...
Но тут вмешался комиссар Алексей Иванович:
— Хватит болтовни! Карнап близко... По коням! — скомандовал он.— Я еду, дядя Сахиб. Дайте мне дюжину ваших белуджей, и мы разнесем банду Абдукагара. Вперед!
Но комиссара остановил мелодичный голос любезного, как всегда, Али. Изящно поклонившись, он поспешил объяснить положение:
— Увы, дорогой братец, ваша горячность сожжет вас самих и ничуть не поможет божественной мечте... Ваших нукеров, будь они трижды яростные воины, перестреляют, точно кекликов, на горных склонах. Кругом, за каждым камнем, за каждым кустиком янтака сидят с длинными, как шест, мультуками аскеры эмира и только ждут, когда какой-нибудь легкомысленный высунет нос наружу из-за стен...
— Спасибо, что предупредил. Оказывается, совесть у тебя не окончательно скисла,— заметил комиссар.— Но отбросим эмоции, и перестань, пожалуйста, говорить красиво... Объясни, Али, зачем ты приехал?
— Сплети жизнь розе нашей мечты.
— Неужто нашей Наргис грозит такая опасность?
— Увы, да! И если бы девушка не была законной супругой... не считалась супругой их высочества эмира, разве кто-нибудь дал теньгу за ее ангельскую душу и прекрасное тело?.. О, горе нам! Она, перед которой сереброликая луна лишь глиняная тарелка, может каждый час предстать перед ангелом смерти, и смерть ее — да не скажу я такого слова! -— будет ужасной. И что я — увы и еще раз увы! — бессилен оградить ее от гибели.
Все переглянулись: по-видимому, несмотря на нисколько выспренный стиль, в словах Али звучали подлинные горе и ужас. Просто он, восточный поэт, не мог выразить их иначе. Больше того, он, взрослый мужчина, плакал настоящими слезами, и они капельками скатывались по его смугло-румяным щекам.
III