Еще издали мы увидели такую картину: костерик, старый толстый цыган о чем-то беседовал с нашим Лешкой. Как Лешка оказался там? На белом его свитере почему-то угольно-черные отсветы огня. Или мне так почудилось? Рядом с костериком стоял древнющий автобус с длинным радиатором. На этом автобусе была растянута драная палатка. Старик взял Лешкину гитару, тихонько перебрал струны толстыми пальцами… Потом отдал обратно.
Как это случилось, уже и не припомню: на звон гитары вырвалось из автобуса, по-моему, бесчисленное множество цыган — и женщин, и мужчин, и голых детишек… А молодая цыганка с огромными луноподобными серьгами танцевала в кругу…
И мощный, во всю ширь живого неба — разбивая его до самой небесной души, до самых небесных печенок, — звучал голос Леши:
И широченная юбка молодой цыганки кружила, и мы все отдавались сладкой силе.
— Проснись! Просыпайся, — кто-то толкал меня. Я увидел гнома Жорика. Я сел, огляделся:
— Где остальные? Где все?
— Лешка умотнул с цыганами, остальные — там, — и он махнул в сторону реки.
Я шел, не разбирая дороги. Лиловатый туман скрывал реку и часть леса. Во мне еще не погас голос Лешки… Под ногами ощущал зыбкость. Но я чувствовал одновременно тишину, она обступала, сжимала горло… Хлюпала вода под ногами.
— Простите, люди, вы не встречали мою душу? Нет? Не встречали? Извините…
Не помню, когда и как я подошел к одинокому дощатому домику. Попробовал дверь. Закрыто. Я вежливо постучался:
— Откройте! Прошу вас, я устал. Очень устал за всю свою молодую, слишком долгую жизнь. — Опустился на колени и стукнулся головой в запертую дверь. Время опять сыграло со мной какую-то шутку. Меня кто-то пробовал поднять. Рядом высокий человек.
— Осень, — сказал он. — Видишь…
С другой стороны домика вырвались птицы, кружились черными листьями…
— Дождь, идем, — звал человек.
— А ты кто?
— Я — «Англичанин, сними калоши», — и он доброжелательно улыбнулся.
Что-то с ним не так… И вспомнил, очков нет… и еще это… почему-то говорит на понятном языке.
Мы шли с ним. Он обнимал меня за плечи. А дождь не унимался, не ситечком сеял, ведром поливал, да все сильнее, сильнее вспахивал землю, так что вроде как уже начинался потоп.
Но мне-то все одно — моя душа молчит. Прикрыться нечем… Ты это понимаешь, англичанин мой распрекрасный? И я не знал, говорю ли вслух или иду молча по дну великого потопа в полной тишине. И вдруг мне стало ужасно смешно:
— Англичанин, сними калоши! Англичанин! — кричал я. — Видишь, мировой потоп.
— Зачем снимать калоши, если потоп?
— Эх, ты! На кой ляд мы тебя возили…
И тут я увидел, что он босой и такой же мокрый, как и я…
Соломон и Cоня
Глиняное полуденное небо стремительно разрезали росчерки ласточек-береговушек, прилетевших с ближней реки, и здесь, на земле, среди разбросанных камней гулял низовой ветер, принося из небытия глухое бормотание ушедших голосов. Глаза, налитые сонным покоем, переставали видеть земное, умирали. И Соломон лежал между двух могил — Ниночки Костровой и Софьи Натановны Броверман. Рыжая собака с впалыми боками и лисьей мордой приткнулась к ботинку Соломона, тщательно его вылизывала, точно собирала заповедную соль, которую он накопил за жизнь. За рыжей лежал замухрышистый песик, весь заросший черно-серой грязной шерстью, где-то на морде в этой шерсти пропали у него и глаза, и рот, тут же рядом с песиком — белая сучонка с перебитой задней ногой.
— Разве я живу? — тихо взывал Соломон. Он хотел, чтобы его услышали сразу и мама, и Сонечка. Мама и Сонечка, мама и Сонечка — они сливались в одно белое пятно. Соломон щурился, чтобы удержать его. Жужжали мошкара и мухи. Мухи хозяйски ползали по носу Соломона, по самой горбинке, по седым небритым щекам, лезли в рот, щекотали ноздри, совершенно обжили его.