Я поднимаюсь по лестнице спиной вперед, ударяю каблуками по ступенькам, чтобы убедиться, что каждый шаг — верный. Мы доходим до верхней площадки и проскальзываем вдоль по коридору. Два метра до дверного проема. Здесь крылечко — а потом несколько ступенек вниз… И вот он, дневной свет. Занятно, думаю я, если кто-нибудь сможет увидеть нас сейчас — поймут ли они, что случилось? Станут ли думать об этом каждый раз, как пройдут мимо? Спасибо, что на улицах тихо — еще школьников нет; и автомобилей всего ничего. Мы помогаем друг дружке забраться в машину и уложить младенца на койку. Он внезапно снова совсем маленький — на широкой белой простыне, словно в море. Ничто здесь не приспособлено для ребенка такого размера. Не предполагалось, что что-нибудь случится с такой крохой.
Я отгоняю прочь подобные мысли и сосредоточиваюсь на деле. Сейчас пора снова проверить пульс, ввести еще лекарства. Мы перевезем малыша в больницу, все оценим заново, объявим там тревогу и уедем.
Иногда беда случается с обычными людьми. Мы бы предпочли, чтобы не случалась, но люди — живые существа, а не машины. Наша работа существует, чтобы кто-то был на подхвате и принял звонок. Бригады могут все больше разочаровываться, но мы пришли в профессию и остаемся в ней именно потому, что плохое случается с обычными людьми. Никто не отрицает, что в этом есть какая-то нездоровая увлеченность. Пропитанная кровью травма и сочные, тоже с кровью, медицинские загадки заставляют мозг работать как часы. Социопаты ли мы? Не думаю. Испытываем ли нездоровую тягу к смерти? Надеюсь, что нет. Вовсе не удивительно, что бригады начинают чуть ли не прыгать, когда кому-то плохо, потому что чем хуже пациенту, тем полезнее ощущает себя бригада; тем ценнее чувствует себя; без обиняков говоря, для них такой рабочий день куда занимательней. Скажем так: не то, чтобы мы хотели, чтобы беда стряслась с вами, — мы просто желаем быть рядом, когда она случится.
Но есть исключение. Разновидность работы, которую любая бригада скорой помощи была бы рада никогда не делать снова, — не разбираться с остановкой сердца у ребенка. Людям на нашей работе могут примелькаться боль, насилие, раны и смерть, но здесь — вызов, который никто, без исключений, получить не хочет.
Мы отправляемся в больницу вместе с ребенком, который не выживет. Мы держали его дыхательные пути свободными, давили на грудь, вдували в легкие воздух и вводили лекарства, но мы не можем изменить итог. Мы это знаем.
Мы будем продолжать, пока не доберемся до больницы и не передадим его медицинской команде (она уже ждет); тогда мы вернемся в машину скорой и примемся заполнять документы и заново собирать снаряжение. С матерью пациента мы взаимодействовали совсем недолго: она отправилась вместе с полицией и с ней станут общаться доктора из приемного покоя. Нам не придется говорить ей те окончательные слова или объяснять, что случилось и как же так, что больше ничего нельзя было сделать. Мы услышим снаружи, как она плачет, но нам не придется смотреть ей в лицо, когда ей все скажут.
Позже наши коллеги спросят, все ли с нами хорошо, — потому что такой вызов никто получить не хочет. Вопрос кажется снисходительным: не мы же потеряли ребенка — какая разница, как мы себя чувствуем? Это ведь работа — иметь дело с горем и крушением надежд и не позволять, чтобы они свалили с ног, разве нет? Влезть туда, где все разорено, и ожидать, что удастся не повредить руки?
Такая работа бьет по чувствам; мы давно привыкли сводить это на нет. Тут взаимный кодекс молчания, и все мы ему подыгрываем.
Мы крепко скроены и горды этим, мы мрачно шутим, мы героически скромны, мы все из скорой помощи — и не позволяем подобным событиям нас пронять. Когда люди извне нашей работы спрашивают, как мы справляемся, то слышат в ответ:
— Не думаем об этом.
Или:
— Это же не с тобой.
Потому что кто-то другой испытывает ту боль — и неважно, до чего она зловещая, насколько от нее не увернуться и до какой степени она поглотила.
Думаю, мы только недавно начали соглашаться с тем, как бесполезны могут быть такие убеждения. Мы больше, чем просто мимохожие свидетели: мы-то вовлекаемся. И мы можем не ударяться в слезы после каждой грязной работы, но нам придется признать: если копаться в кровавой каше мира, на нас она подействует — и чем дальше, тем сильнее. Такие события нужно назвать, признать и отдать им должное. Такие события затрагивают нас: они оставляют след.
Сегодня мы сошлись в ближнем бою за жизнь ребенка — и проиграли. Но, как бы мы ни прониклись к подопечному, остались-то мы здесь и сейчас, а от расколотого будущего можем отстраниться и не брать его в голову. В первую очередь это была клиническая задача.