— О, синьора Мария! — воскликнул голосом бесправного упрека Боцарелли. — Разве не патология современная цивилизация? Наркомания? Насилие? Эскалация секса? Движение из ниоткуда в никуда? Посмотрите на улицы Рима, Милана, Парижа! Куда движутся машины? И разные люди в них? Да, я думаю, что из ниоткуда в никуда. Мир очен устал. А этот английский «римейк» — монастыри молчания: английские интеллектуалы уходят в них и молчат месяцами, как немые. А «ретро» — возвращение в прошлое… А магеридж…
— Магеридж?
— Я объясню. Это… групповое стремление к быстрой смерти… это среди хипповой молодежи. Что здесь должно делать искусство?
— Как все это грустно, ужасно грустно! — сказала Мария, кутаясь в поднятый воротник плаща. — Что будет с людьми через двадцать лет! Куда они идут? К пропасти?
— Очен грустно, — подтвердил Боцарелли и опять заговорил с доказательным жаром: — Сейчас в мире никому не нужен человек. Говорит о душе человека только кучка интеллектуалов. Они чего-то хотят, и они боятся, поэтому болтают о гуманизме, о гибели цивилизации на отравленной земле. Но, синьора Мария, это боязнь за себя, за мировую культуру, а не за человека, к которому они очен равнодушны.
Они шли в мокрой мгле по узеньким каменным улочкам, иногда восходили по ступеням на узкие мостики, переброшенные арками через каналы, угадывая внизу, в белеющих прорехах, водяную рябь редких фонарей, и здесь, на мостиках, особенно пронизывало осенней отсырелостью стен темных домов. Город давно спал, непогода октябрьского вечера разогнала немногочисленных в эту пору туристов, не видно было нигде ни души, и только туман властвовал повсюду, присасывался к райским световым провалам никому не нужных сейчас витрин, вкрадчиво придавливался к красноватым окнам ночных баров.
Два раза Васильев был в Венеции весной, запомнил ее солнечной, многолюдной, а эта осенняя темная Венеция, унылое безлюдье, запах древней плесени, неприятный фильм и неприятный разговор с Боцарелли по дороге в отель — все будто имело привкус неудачи, обмана, и было ему трудно дышать влагой воздуха.
«Что меня тревожит сейчас? — думал Васильев. — Или я действительно не очень здоров?»
— Боже, как я хочу курить! — сказала Мария, вздрагивая, и прижала воротник плаща к подбородку. — Какая все же здесь ужасная сырость…
— Вы сказали?.. Я прошу, синьора Мария, — проговорил Боцарелли и сделал к ней шаг, с поклоном протянул сигареты, но она, улыбаясь, остановила его благодарно:
— Спасибо. Я не курю на улице.
— Я возражу вам, синьор Боцарелли, — выговорил Васильев насколько можно сдержаннее, со стыдом чувствуя, что готов вспылить. — Вы сказали горькие слова об интеллектуалах. А я их люблю, при всех их недостатках. Без них жизнь была бы сплошной скукой и утилитарной механикой. Вы говорили как критик, а в наше время, к сожалению, критика — или беззастенчивая реклама, или публичная казнь таланта. Тем более только боги могут убивать себе подобных, а не падшие ангелы. Простите, совершенно не хочу обидеть, но почти все критики — падшие ангелы. По тому, как вы с нелюбовью говорите об интеллектуалах, я понял, что вы тоже…
Боцарелли, довольный, блеснул молодыми зубами на худом бледном лице монаха.
— Синьор Васильев, я не писал о вашей римской выставке плохо! Я не убивал вас. Наоборот. Кое-что мне нравится очен. «Снег», «Прощание», «Женщина в красном», «Портрет». Я определил вашу манеру не как социалистический реализм, а как реализм социализма.
— Разве суть в терминах? — поморщился Васильев. — Что в лоб, что по лбу. Слыхали такое русское выражение?
— В лоб, по лбу, — застенчиво покивал бородкой Боцарелли. — Я скажу так. Критик в современном искусстве — это куртизанка, он должен любить всех. А я не люблю многих. Моя трагедия в том, что я ненавижу некоторых художников, а должен любить, то ест изображать, как куртизанка, любовь.
— И это, к сожалению, во всем мире! — резко сказал Васильев. — К сожалению, потому, что человеческая жизнь — лишь повод для искусства, а творчество — это личность, ее выражение! К черту в искусстве куртизанство, синьор Боцарелли!
— Ты не следишь за собой, этого не надо, Володя, — тихо сказала Мария, глядя под ноги. — Ты обижаешь своим тоном…
— Я не обижаюсь! — воскликнул с откровенным добродушием Боцарелли и взмахом чутких рук изобразил отсутствие обиды. — Конечно, вы, такой самостоятельный талант, не можете серьезно относиться к профессии куртизанки. Я сам немножко терплю собственную профессию, но другой у меня нет. Я очен понимаю, что всякое творчество — выявленная аномалия, и разбираться в ней должен психиатр… не жалкий критик.
— Зачем преувеличивать?