Большая комната Рамзиных была озарена керосиновой лампой, особенно яркой, с начисто протертым стеклом. Илья стоял у комода, не без замедленного удовольствия причесывая перед зеркалом влажные волосы. Белый спортивный свитер, который он любил надевать на школьные вечера, крепко обтягивал его плечи, и в этом свитере, в мокрых волосах, блестевших празднично, в горячем взгляде, брошенном на Владимира, была веселая уверенность сильного, довольного собой и своей судьбой человека, наконец-то имеющего возможность насладиться домашним благом после долгого путешествия по дальним странам.
— Вообще, мать, нам полагалось бы с Володькой чего-нибудь дербалызнуть! У тебя в буфете когда-то портвейн стоял на всякий случай! — говорил он, не оборачиваясь к Раисе Михайловне, собиравшей на стол, и подмигнул в зеркале Владимиру. — Мы, мать, удачно вышли из окружения, две бомбежки на переправе проскочили, раз под минометный огонь попали, но ни черта с нами не сделалось! Домой пришли, и все в порядке. Садись, Володька, сейчас рубанем картошки и тяпнем портвейна на смерть немецким сволочам!
— Как ты грубо говоришь, Ильюша, какими-то не своими словами, — сказала Раиса Михайловна и пригласила Владимира к столу. — Неужели вы пить научились на оборонных работах? Как же так?
— Ладно, мать, приходилось пить не только молоко и воду, — ответил Илья и ловко взял бутылку портвейна, поставленную на стол Раисой Михайловной, очистил от сургуча пробку, ввинтил штопор и вырвал пробку звонким хлопком. Ну, теперь «хенде хох», теперь мы отпразднуем, как полагается. Ты будешь с нами, мать?
— Перестань дурачиться со своим портвейном! — остановил Владимир, покоробленный излишней решимостью Ильи и тем, что Раису Михайловну он чересчур по-новому называл «мать», а это звучало непривычно.
А Раиса Михайловна разложила в тарелки ароматно дымящуюся картошку, кусочки пахучей разваренной рыбы, дольки желтого сливочного масла, и запах домашней еды, запах горячего заваренного чая, чистая скатерть — этот милый дух родного московского дома возвращал их на четыре месяца назад, в еще довоенное школьное время, летнее, радостное, беззаботное. Все уже было другим, угарно тронутым войной, но обоим, возбужденным возвращением в Москву и рюмкой сладкого портвейна, недавние голодные скитания по ветреным можайским лесам, где на шоссе гудели моторы и слышалась немецкая речь, теперь казались малоопасным, приятно щекочущим нервы военным приключением. В эти минуты одно лишь беспокоило Владимира — эвакуация семьи в Свердловск, и ему захотелось немедленно прочитать письмо и записку матери, которые шуршали в его кармане. Он перестал слушать рассказ Ильи о веселой и суматошной августовской ночи на окопных работах, когда, вооруженные лопатами, до рассвета ловили во ржи (но, к сожалению, не поймали) немецких парашютистов, осторожно вынул из кармана конверты и сначала прочитал записку, написанную на тетрадном листке ровным почерком матери:
«Дорогой сын Володя! Прости нас, что получилось так, что мы не дождались тебя и уезжаем в Свердловск, куда эвакуируют завод отца. Уезжаем с последним поездом, все ждали и ждали тебя со дня на день, так как в райкоме комсомола говорили мне и отцу, что все ребята из вашей школы должны вот-вот вернуться с оборонных работ. Мы все тянули с отъездом, а потом отцу приказали. Ты нас пойми. Завтра мы решили ехать. Я надеюсь, я верю, сыночек, что с тобой все благополучно. Адрес новый сообщу сразу, как приедем на место. Целую тебя, дорогой Володя. Твоя мама. 19 сентября 1941 г.».
Потом он спрятал записку и прочитал письмо, что было послано с дороги, опущено в Казани, мать писала, что очень беспокоится, потому что он, Володя, вернувшись домой «с окопов», сразу должен взять железнодорожный билет и ехать следом за ними в Свердловск, где найдет их завод, а деньги на билет, на дорогу и на еду оставлены под его бельем в шифоньере.