— Я не знаю. Ничего не знаю. Если мы поедем, то только с мамой, когда она выздоровеет, — проговорила Маша и села на тахту, кутаясь в широкую ей безрукавку. — Не будем об этом. Не хочу, не хочу. Лучше скажите, мальчики, что же такое под Москвой? Неужели все так страшно?
В ожидании ответа она потерлась подбородком о мех телогрейки, Владимир подумал, что у нее замерзли губы, вообразил их прохладную вишневую упругость, с внутренним ознобом ощутил звук ее голоса, близость ее лица, ее коленей, чуть толстоватых сейчас, обтянутых плотными шерстяными чулками, и его пронзительно обдул ветерок радости, перехватывающей дыхание каждый раз, когда он видел ее… Но этот ветерок, похожий на ожидание праздника, и одновременно предчувствие беды были настолько властными, что сразу изменяли в нем что-то, делали его против воли резким, грубым.
Илья полусерьезно стал рассказывать о рытье окопов под Можайском, о том, как однажды ночью, вооружившись лопатами, ловили в поле, но так и не поймали сброшенных с самолета немецких диверсантов, о том, что неделю назад все были подняты по тревоге, уже обойденные справа и слева танками, и по лесам вместе с остатками какого-то разбитого стрелкового полка выходили из окружения к Москве…
— О, Гераклы, Александры Македонские! О, грандиозные герои нашего времени! — выговорил, массажируя вспотевший лоб, Эдуард Аркадьевич и от неуложенного чемодана круто развернулся к столу, налил рюмку коньяка, замученно закатил выпуклые глаза к потолку, выпил, сказал еще раз «грандиозные Гераклы» и опять принялся страдальчески массажировать лоб, утомленно закатывать глаза, ходить по комнате от стола к дивану, где накрытая пледом и шубкой задумчиво-грустно читала Тамара Аркадьевна. — Ваш грандиозный рассказ, молодой человек, потрясает до глубины души! — заговорил он вдруг, несколько манерно картавя с пасмурной едкостью. — Какая изумительная пора детства и юности! Впереди, конечно, две счастливые жизни, а молодость и здоровье бесконечны! Все друзья красивы, благородны и бессмертны, а враги косолапы, косорылы и бессильны! Как я хотел бы, как мечтал бы хоть день, хоть час, хоть несколько минут пожить в этом милом, совершенно грандиозном состоянии детства! В этом рае голубых и лазурных снов! О, счастливая пора, когда все на свете — ла-адушки, ладушки, где были — у бабушки! Ты слышишь, Тамарочка, милая? Поистине не хочу пребывания в зрелом, разумном, практичном благолепии, но хочу детства, господи, прости за мечты тщетные! О, милая пора, очей очарованье! Кажется, так у Пушкина, мои ребятушки, ладушки?
— Вы ошибаетесь, — мрачно сказал Владимир и покраснел. — У Пушкина не так. «Осенняя пора, очей очарованье». И… какие мы еще «ребятушки, ладушки»?
— Особенно вы здорово насчет голубых и лазурных снов, — вставил Илья в поддержку Владимира. — И насчет ладушек и Пушкина.
— Дядя! — крикнула возмущенная Маша. — Почему вы слушаете наш разговор? Даже как-то странно, стыд какой. На вас совсем непохоже и… просто, просто зачем вы так?
Эдуард Аркадьевич воздел руки к лепному потолку, потрясая ими, сдаваясь в плен без сопротивления.