Задавали, конечно, и много разных вопросов, спрашивали советов, просили помощи, благословений. Но это чаще уже не в мастерской, не принародно, а где-нибудь наедине, и ей пришлось установить дни и время, в которое каждый желающий мог прийти к ней в келью, где им уже никто не мешал. Каждый день шли. Случалось, что сама и до мастерской не добиралась, хотя там долгое время стояла работа, которую будто бы и не шила, а жила ею, и к концу прикасалась как к живому существу, считая, что она в самом деле зажила своей особой жизнью, ибо это был большой покров, изображающий преподобную Евфросинию Суздальскую.
Три века назад дочь черниговского князя Михаила Всеволодовича Феодулия была обручена с суздальским князем Миною. Но, приехав к нему, застала жениха только что скончавшимся, но возвращаться в родной Чернигов не захотела, осталась вблизи погребенного нареченной в инокинях под именем Евфросинии. А тут вскоре на Суздаль налетел со своими ордами хан Батый, разорял и жег все нещадно, но Евфросиния так неистово, слезно молила Господа в Ризположенском монастыре, что Батый его единственный в городе не посмел тронуть.
Какова из себя была Евфросиния, никому, разумеется, не ведомо, да Соломонию это и не интересовало; главное, что страдалица и защитница, как многие другие подвижницы и страстотерпицы, как, в конечном-то счете, и она сама - это и изображала. Ни одной яркой краски не ввела, лишь глухие и напряженные: коричневая ряса, коричневый куколь, тревожно-фиолетовый фон, бледно-желтоватое лицо и руки. В правой руке крест, которым Евфросиния защищается и предостерегает одновременно, а с ее сухого, аскетического лица со строго сдвинутыми бровями неотступно глядят прожигающие, темные глаза. Куда бы ни отошел - не отпускают!
Некоторые не выдерживали - отворачивались. Некоторые, невольно затаив дыхание, цепенели, потом переводили взгляд на Соломонию-Софию и обратно. Чувствовали, что это так она изобразила свою душу, свой гнев и предостережение всем сотворившим и творящим зло. Небывало изобразила! Поразительно!
Все же до единого знали ее историю, а теперь знали еще и что с новой юной и, как говорила молва, необычайно бойкой и надменной женой у великого князя Василия Ивановича уже четвертый год тоже никак ничего не получается с потомством, и он с нею, как когда-то с Соломонией, опять ездит по всем монастырям, кроме суздальского, и молится святым угодникам, чтоб помогли уже ей, Елене Васильевне Глинской, опять вносит богатые вклады, чтобы и старцы неустанно молили Господа о том же, и всем епископам велено, чтоб по всем церквам молились, а в Кремль московский снова без конца приводят и приводят из разных мест и концов земли всяких знахарей, ворожей, ведунов, лекарей. Уже четвертый, а точнее-то говоря, двадцать четвертый год подряд! Хотя даже полным дуракам давным-давно яснее ясного, что дело, значит, не в Соломонии и не в новой, а в нем самом и, стало быть, безвинная Соломония страдает за него, за него >- то есть она подлинная великомученица.
Но здесь, в Суздале, ее не только жалели и негодовали, возмущались Василием, здесь все теперь хорошо видели, какую воистину природную, конечно же, самим Господом определенную государыню потеряла Русь. Какое великое преступление было совершено! Здесь все восхищались ее умом и ее речами, ее сердечностью, ее совестливостью, справедливостью, ее искусством шить, ее мастерской, ее неувядающей красотой; хоть и потяжелела, пополнела немного, но стать и величавость остались прежние, и лицо по-прежнему точеное. Здесь ею гордились и хвастались перед всеми приезжими, считая, что Суздалю и Покровскому монастырю необычайно посчастливилось, что она пусть и в полузаключении, но у них. Игуменья Ульяна считала так же и опекала ее, как только могла. Епископ, несмотря на свою дружбу с Даниилом, тоже. И не упускал случая, чтобы повидаться и поговорить с ней о чем угодно.
А Вассиан писал, что и в Москве, и при дворе о ней по-прежнему много разговоров, а он так бесконечно ею гордится и очень признателен за память о Ниле и его прославлении - это чрезвычайно важно и необходимо. Земно-земно ей за это кланялся и писал, как ему без нее в кремлевских теремах одиноко и тоскливо. И о своем "запазушном друге" писал, как тот все жиреет и наливается кровью и плетет свои хитрые тенета, в том числе и вокруг него, что государь изменился до неузнаваемости со своей новой напастью - мрачен бывает до черноты и вспыхивает, точно порох, - и, кроме бесплодия Глинской, ему на все остальное теперь наплевать.
* * *
Год уже шел тысяча пятьсот тридцатый, начало сентября.
Никакого праздника не было, но вдруг загудел главный могучий колокол Рождественского собора, через секунды затрезвонили остальные его колокола, следом в Ризположенском ударили во все, в Спасском, в других монастырях и церквах - и покатился над пропыленным и пропахшим яблоками Суздалем непрерывный, оглушающий, ликующий, будто даже приплясывающий перезвон. Все городские птицы поднялись в небо, и во всех окрестных лесах птицы и зверье небось всполошились.