Водитель высаживает нас, и мы с Белой одни стоим перед моим бывшим местом неволи. Над нами нависает металлическая надпись: ARBEIT MACHT FREI – «Труд делает свободным». При виде ее, при мысли о папе у меня подкашиваются ноги. Эти слова подарили ему надежду.
Трава здесь сочная. Деревья с пышной листвой. Но облака цвета кости. Под ними постройки, подавляющие пейзаж – и сохранившиеся, и даже разрушенные. Многие километры беспощадных заборов. Огромное пространство, заполненное крошащимися кирпичными бараками и голыми прямоугольными участками, где раньше стояли здания. Унылые горизонтальные линии – бараков, заборов, башен – правильные и упорядоченные, но в этих геометрических формах нет жизни. Это геометрия планомерных пыток и смерти. Математически выверенное уничтожение. Я снова замечаю то, что преследовало меня все те адские месяцы, когда это был мой дом: я не вижу и не слышу ни одной птицы. Птицы здесь не живут. Даже сейчас. В небе не видно их крыльев, тишина давит сильнее, потому что не слышно их пения.
Собираются туристы. Начинается экскурсия. Группа небольшая, восемь – десять человек. Необъятность подминает тебя. Я чувствую это в нашей неподвижности, в том, как мы почти перестаем дышать. Невозможно охватить грандиозность ужаса, который творился на этом месте. Такое даже мне трудно определить, а я была тут, когда горели огни, я спала, просыпалась и трудилась в зловонии сжигаемых трупов. Мозг пытается вместить цифры, пытается воспринять сбивающие с толку скопления вещей, которые были собраны, отсортированы и выставлены на обозрение туристам: чемоданы, отобранные у тех, кого скоро умерщвлят; миски, тарелки, кружки; тысячи и тысячи очков, сцепленных в единый клубок, точно сюрреалистическое перекати-поле. С любовью связанные детские вещи для младенцев, которые никогда не стали детьми, а потом женщинами и мужчинами. Стеклянный ящик, шестьдесят семь метров, до краев набит человеческими волосами. Мы считаем: четыре тысячи семьсот трупов сгорело в каждой печи, семьдесят пять тысяч убитых поляков, двадцать одна тысяча убитых цыган, пятнадцать тысяч убитых советских граждан. Цифры растут и растут. Мы можем составить уравнение – мы можем работать с примерами, которые охватывают более миллиона погибших в Аушвице. К этому числу мы можем прибавить списки тех, кто погиб в тысячах других лагерей в Европе во времена моей юности, а также трупы людей, сваленные в канавы и выброшенные в реки до того, как этих людей отправляли в лагеря смерти. Но нет уравнения, которое могло бы адекватно суммировать общее последствие подобной потери. Нет языка, которым можно описать систематическую бесчеловечность этой фабрики смерти, созданной человеком. Более миллиона были убиты прямо здесь, где я стою. Это самое большое кладбище в мире. И над всеми десятками, сотнями, тысячами, миллионами погибших, над всем сначала упакованным, потом насильственным образом отобранным скарбом, над километрами забора и кирпича вырисовывается, принимая угрожающие размеры, еще одна цифра. Цифра ноль. Здесь, на самом большом кладбище в мире, нет ни одной могилы. Только пустые участки, где стояли крематории и газовые камеры, поспешно уничтоженные нацистами перед освобождением. Голые участки земли, где истребили моих родителей.
Наша экскурсия завершается в мужском лагере. Я все еще должна пойти в женский лагерь, в Бжезовицу. Именно за этим я здесь. Бела спрашивает, не хочу ли я, чтобы он пошел со мной, я качаю головой. Эту последнюю часть пути я должна пройти одна.
Я оставляю Белу у входных ворот и снова возвращаюсь в прошлое. Через громкоговорители играет музыка, радостные звуки, не вяжущиеся с мрачным пространством. Подбадривающий голос отца.
Мать держит меня под руку. Мы идем бок о бок. «Застегни пальто. Не сутулься», – говорит она.
Я снова внутри той картинки, которая всю жизнь стоит перед моим внутренним взором: на безжизненном пространстве двора три женщины в темных шерстяных пальто крепко держатся за руки. Моя мать. Моя сестра. Я.