В выживании есть только черное и белое, никаким
Лестер и Имре решают остаться на несколько дней в Вене и обещают нас отыскать, когда вернутся домой. Мы с Магдой стоим в очереди на посадку в другой поезд, который будет восемь часов везти нас на северо-запад, к Праге. Какой-то человек преграждает нам путь у входа в вагон. «Nasa lude», – усмехается он.
– Нацисты проиграли, – ворчит Магда, – но все как было раньше.
Другого пути домой нет. Мы взбираемся наверх, пополняя ряды переселенцев. Мы держимся за руки. Магда сидит рядом с молодым человеком по имени Лаци Гладштейн. Он гладит пальцы Магды, а его пальцы немногим отличаются от костей. Никто не спрашивает друг друга, где кто был. Наши тела и затравленный взгляд говорят все, о чем нужно знать. Магда прислоняется к слабой груди Лаци, ища тепла. Я завидую тому утешению, которое они, похоже, нашли; завидую их влечению, их востребованности друг в друге. Я слишком предана своей любви к Эрику и надежде, что найду его, чтобы стремиться оказаться в чьих-то мужских объятиях. Даже если бы его голос все еще не оставался со мной, думаю, мне было бы страшно искать чью-то близость. Кожа да кости – это я, вся покрытая букашками и язвами. Кому я такая нужна? Лучше не рисковать, чтобы не стать отвергнутой; лучше лишний раз не афишировать свою ущербность. Кроме того, кто сейчас дал бы лучший приют? Такой же выживший, кто понимает, что я перенесла? Или тот, кому это незнакомо, кто поможет мне все забыть? Или некто знавший меня до того, как я прошла через ад, и кто поможет мне обрести прежнюю себя? Или, напротив, тот, кто сможет смотреть на меня и не вычислять постоянно, что было уничтожено во мне?
Я жмусь к Магде. Они с Лаци говорят о будущем.
– Я собираюсь стать врачом, – говорит он.
На мой взгляд, очень благородно, поскольку это говорит молодой человек, который, как и я, всего месяц-другой назад находился на грани жизни и смерти. Он остался в живых, он вылечится и будет лечить других. Его стремления меня ободряют. И поражают. Он вышел из своих лагерей с мечтой. Все это кажется ненужным риском. Даже сейчас, когда я познала голод и прошла сквозь чудовищные зверства, я не забыла ту боль, нанесенную гораздо меньшими травмами: боль из-за рухнувшей мечты, погубленной предубеждением; боль после разговора с тренером, когда она отстранила меня от подготовительной олимпийской команды. Я вспоминаю своего дедушку: как он ушел на пенсию с завода швейных машин «Зингер», а потом ждал пенсионного чека. Он ждал, ждал и ждал – почти ни о чем другом не мог говорить. Наконец получил первый чек. А через неделю нас согнали на кирпичный завод. Спустя еще несколько недель его не стало. Я не хочу больше ошибиться в выборе мечты.
– У меня в Америке дядя, – продолжает Лаци. – В Техасе. Поеду туда, поработаю, накоплю на учебу.
– Мы, может быть, тоже поедем в Америку, – говорит Магда. Скорее всего, она думает о нашей тете Матильде, которая живет в Бронксе. Вокруг нас на крыше вагона сплошь одни разговоры об Америке и Палестине. К чему продолжать жить в пепле утраты? Зачем бороться за жизнь в месте, где нам не рады? Вскоре мы узнаем о строгом ограничении иммиграции в Америку и Палестину. Нет такого пристанища, в котором не было бы ограничений и предубеждений. Куда бы мы ни пошли, нас везде может ожидать подобная жизнь. Жизнь, в которой пытаешься глубоко спрятать страх, что в любую минуту нас начнут бомбить, нас будут расстреливать, нас просто свалят в канаву. Или в лучшем случае заставят ехать на крыше поезда и закрываться руками от ветра.