Я бы так же ответила – ответила бы до Аушвица и даже в Аушвице. В моей душе всегда сиял божественный свет. Торжество танца, наслаждение движением были неотъемлемой частью меня. Во мне никогда не угасала эта жажда. Теперь единственное, что меня ведет по жизни, – поступать таким образом, чтобы дочь не смогла узнать о моей боли.
Это грустный фильм. Мечта Вики не воплотилась в той степени, в какой балерина ее задумывала. Когда она исполняет главную партию в новом балете Лермонтова, ее терзают демоны. Эта часть фильма такая страшная, что я боюсь взглянуть на экран. Красные пуанты героини Вики, становясь самостоятельной силой, будто овладевают ею, они затанцовывают ее почти до смерти, балерина проносится вихрем сквозь собственные кошмары: странные типы, вампиры, пустынные космические пейзажи, жуткий партнер, созданный из рассыпающихся газет, – но она не может остановиться, не может вырваться из этого морока. Героиня пытается отказаться от вечного кружения и наконец избавляется от красных пуантов. Вики влюбляется в композитора, выходит за него замуж. В конце фильма ее снова приглашают выступить в балете Лермонтова. Муж умоляет ее не соглашаться. Лермонтов предупреждает: «Никто не может прожить две жизни». Она стоит перед выбором.
Фильм вовсе не о психологической травме. На самом деле
– Ты выбрала бы балет или меня? – спрашивает Бела.
Мы возвращаемся домой, едем в автобусе. Интересно, думает ли он сейчас о той ночи в Вене, когда я сказала ему, что заберу Марианну и уеду в Америку – неважно, с ним или без него? Он ведь уже знает, что я могу выбрать кого-то или что-то, но не его.
– Знал бы ты, как я танцую! Тогда вряд ли бы ставил передо мной такой выбор. Ты никогда не видел подобного гранд батмана, как у меня. – Я слегка пускаюсь в кокетство, чтобы не отвечать прямо.
Я притворяюсь. Опять притворяюсь. Где-то глубоко в груди подавляю вопль.
Бела первым не выдерживает давления. Это происходит на работе. Он пытается поднять ящик и падает на пол. Он не может дышать. В больнице рентген показывает, что туберкулез вернулся. Он кажется еще более бледным и обессиленным, чем в тот день, когда я вывела его из тюрьмы, в тот день, когда мы сбежали в Вену. Доктора переводят его в туберкулезное отделение. Каждый раз, когда после моей работы мы с Марианной навещаем его, я коченею от страха, что она увидит, как он кашляет кровью, почувствует дыхание смерти, несмотря на все наши усилия скрыть от нее всю серьезность положения. Ей четыре года, она уже умеет читать, берет у миссис Бауэр книжки с картинками, чтобы развлечь отца; она бежит к медсестрам, когда он заканчивает есть, когда ему нужна вода.
– Знаешь, что порадует папу? – говорит она мне. – Маленькая сестренка!
Мы не могли позволить себе завести второго ребенка, мы слишком бедны, и сейчас мне легче оттого, что при моей нищенской зарплате больше никто, кроме меня, не останется голодным в ожидании выздоровления Белы. Но у меня ноет сердце, когда я вижу, как моей дочери нужен друг. Когда я вижу ее одиночество. И я сама начинаю тосковать по сестрам. Магда в Нью-Йорке нашла работу получше, ей пригодились усвоенные от нашего отца портновские навыки, и теперь она шьет пальто для компании London Fog. Я умоляю ее приехать в Балтимор, но она не хочет начинать все сначала в новом городе. В Вене 1949 года я на какой-то миг представила свое будущее именно так: воспитывать Марианну вместе с сестрой, а не с мужем. Тогда это был выбор, жертва, желание спасти дочь от войны. Теперь, если Бела умрет или станет инвалидом, это будет необходимостью. Мы живем в крошечной квартире, и нашей общей зарплаты едва хватает на еду. Я не представляю, как одной платить по счетам. Магда соглашается подумать.
– Не волнуйся, – говорит Бела, кашляя в платок. – Я не допущу, чтобы наша девочка росла без отца. Не допущу.
Он кашляет и заикается так отчаянно, что едва может говорить.