– Я заметила, ты довольно часто повторяешь слова «я не знаю». Но меня огорчает, что это «я не знаю» – единственный ответ, который приходит тебе на ум. Вероятно, ты сама не знаешь, какие варианты у тебя есть. А без вариантов выбора, по сути, ты не живешь. Можешь кое-что для меня сделать? Можешь взять эту ручку и нарисовать мне картинку.
– Наверное.
Она подходит к доске. Из рукава высовывается тонкая кисть. Берет ручку.
– Нарисуй себя, прямо сейчас. Какой ты себя видишь?
Она снимает колпачок, плотно сжимает губы, быстро рисует. Отходит, давая мне возможность рассмотреть рисунок. Низенькая толстая девочка с абсолютно бессмысленным лицом. Контраст душераздирающий: похожая на скелет Эмма рядом с пустым толстым изображением.
– Помнишь ли ты время, когда ощущала себя иначе? Когда ты чувствовала себя счастливой, красивой и веселой?
Думает довольно долго. Но не говорит «я не знаю». Наконец кивает.
– Когда мне было пять.
– Можешь нарисовать ту счастливую девочку?
Когда она отходит от доски, я вижу танцующую, кружащуюся девочку в балетной пачке. Чувствую, как в спазме узнавания сжимается горло.
– Ты занималась балетом?
– Да.
– Мне хотелось бы больше узнать об этом. Как ты себя чувствовала, когда танцевала?
Она закрывает глаза. Я вижу, как ее пятки сдвинулись в первой позиции. Это движение неосознанное – память тела.
– Что ты чувствуешь сейчас, когда вспоминаешь? Можешь назвать это чувство?
Она кивает, по-прежнему с закрытыми глазами.
– Свобода.
– Ты хотела бы снова ощутить себя такой? Свободной? Полной жизни?
Она кивает. Кладет ручку и снова натягивает рукава на кисти рук.
– А как голодание приближает тебя к твоей цели быть свободной? – спрашиваю я так тепло, так по-доброму, как только могу. Это не обвинение. Это попытка подвести Эмму к пониманию ее самосаботажа и того, как далеко она уже зашла. И попытка помочь ей ответить на самые важные вопросы, стоящие в самом начале любого пути к свободе: «Что я сейчас делаю? Это помогает мне? Это приближает меня к цели или уводит от нее?» Эмма не ответит вслух на мой вопрос. Но по ее полному слез молчанию я чувствую, как она нуждается в переменах и хочет их.
Когда я в первый раз встречаюсь с ними тремя, Эммой и родителями, я радостно приветствую их.
– У меня очень хорошие новости! – говорю я.
Я делюсь с ними надеждой и уверенностью в том, что они могут работать в команде. Вношу свой вклад в командные условия, договариваясь, что Эмму будут наблюдать медики из клиники для больных с расстройством пищевого поведения, поскольку анорексия – опасное, потенциально смертельное состояние. Если вес Эммы снизится до того уровня, который будет определен в ходе врачебной консультации в клинике, ее придется госпитализировать.
– Я не могу допустить, чтобы ты лишилась жизни из-за того, что можно предотвратить, – говорю я Эмме.
Через месяц или два после того, как я начинаю работать с Эммой, ее родители приглашают меня на семейный обед. Я знакомлюсь с их остальными детьми. Замечаю, что мать представляет каждого своего ребенка вместе с характеристикой: это Гретхен – она застенчивая, это Питер – он смешной, это Дерек – он ответственный. (Эмму мне представили намного раньше – больная.) Какую роль детям отведешь, такую они и будут играть. Именно поэтому я часто спрашиваю своих пациентов: «Какой у вас был входной билет в семье?» (В моем детстве Клара была гением, Магда – бунтаркой, я – конфиденткой. Удобнее всего для своих родителей я становилась, когда была слушателем, вместилищем их чувств – незаметным вместилищем.) Разумеется, за столом Гретхен стесняется, Питер забавен, а Дерек чувствует свою ответственность.
Мне хочется увидеть, что будет, если я сломаю стереотипы и предложу кому-нибудь из детей другую роль.
– Знаешь, – обращаюсь я к Гретхен, – у тебя такой красивый профиль.
Мать Эммы пинает меня под столом.
– Не говорите так. – Она едва шевелит губами. – Дочь загордится.
После ужина, пока мать Эммы прибирается в кухне, Питер, только недавно научившийся ходить, дергает ее за юбку, ища внимания. Она лишь отмахивается от него, но ребенок требует, чтобы она взяла его на руки, его поведение становится все более исступленным. Наконец он выходит из кухни и направляется к кофейному столику, на котором стоят фарфоровые безделушки. Мать бежит за ним, хватает, несколько раз шлепает, приговаривая: «Сколько раз я тебе говорила не трогать здесь ничего?!»
Подход к дисциплине в формате «розги пожалеешь – ребенка испортишь» создает атмосферу, в которой дети получают только негативное внимание (но в конце концов и плохое внимание лучше, чем никакое). Жесткие условия, черно-белая схема правил и ролей, отведенных детям, ощутимое напряжение между родителями – все создает в доме атмосферу эмоционального голода.
Я теперь вижу своими глазами, как отец Эммы выражает ей крайне неуместное внимание.
– Привет, красотка, – говорит он, когда она присоединяется к нам в гостиной после обеда. Я вижу, как Эмма вжимается в диван, стараясь спрятаться. Контроль, суровая дисциплина, эмоциональный инцест – неудивительно, что Эмма умирает среди изобилия.