Они приезжали посмотреть на странного человека, который живет в забавном деревянном сарае среди дюн. И приходили в восторг, хотя их слегка отталкивала эта причуда – жить в доме, который стоит на земле, не двигается и не может двигаться. Они глядели туда, где дерево и толь встречались с песком, покачивали головами, обходя маленькую покосившуюся хижину, – так, словно искали колеса. В разговорах друг с другом они пытались выяснить, как можно жить, когда за окном всегда один и тот же пейзаж, одна и та же погода. Они открывали хлипкую дверь, вдыхали темный, полный дыма и человеческих запахов воздух – и тут же захлопывали ее, восклицая, что жить в таком месте вредно для здоровья. Насекомые. Гниль. Застоявшийся воздух.
Он не обращал на них внимания. Он понимал их язык, но делал вид, что не понимает. Он знал, что постоянно меняющиеся жители парковочного городка, расположенного вдали от побережья, называют его «человек-дерево»: им нравилось думать, что он пустил корни в землю, как и его бесколесное жилище. Когда они приходили к его развалюхе, его там обычно не было. Он выяснил, что люди быстро теряют интерес к этому сооружению. Они шли к береговой линии, визжали, намочив ноги, бросали в воду камешки и строили машинки из песка; потом снова забирались в дома-машины и уезжали, галдя, мигая огнями, гудя клаксонами. Он снова оставался один.
Он ежедневно находил мертвых морских птиц, а раз в несколько дней – выброшенные на берег тела морских млекопитающих. На песке валялись, словно серпантин, водоросли и морские цветы. Со временем они высыхали, шелестя на ветру, потом распадались на части, и их уносило в море или в глубь суши – яркие вспышки тления.
Однажды он нашел мертвого моряка, голого и распухшего: руки и ноги его были обгрызены, одна нога шевелилась согласно ритму пенистого прибоя. Некоторое время он стоял и смотрел на безжизненное тело, потом выкинул из своей холщовой сумки подобранный им плавучий хлам, разорвал ее и аккуратно укрыл лицо и верхнюю часть тела мертвеца. Наступал отлив, а потому он не стал вытаскивать тело дальше на берег. Он направился в парковочный городок – на сей раз без тачки с найденными сокровищами – и сообщил о происшествии шерифу.
В другой раз он обнаружил маленький стул, но не стал его брать. Когда он возвращался тем же путем, стул оставался на месте. На следующий день он прочесывал берег в другом направлении – к другому плоскому горизонту. Разыгравшийся шторм почему-то не унес стул в море, и тот остался лежать там, где лежал. Тогда он взял стул к себе в лачугу и отремонтировал – связал разошедшиеся части веревкой, приделал вместо ножки выброшенный на берег сук. Он поставил стул у двери, но никогда не садился на него.
Каждые пять-шесть дней в его лачугу приходила женщина. Он познакомился с ней в парковочном городке вскоре после приезда, на третий или четвертый день своего загула. Он платил ей по утрам и всегда больше, чем, по его мнению, та ожидала, – поскольку знал, что странная неподвижная лачуга пугает ее.
Женщина рассказывала ему о своих прежних любовниках, прежних и новых надеждах, а он слушал вполуха: все равно женщина считала, что он толком ее не понимает. Если он говорил, то на другом языке, и его истории вызывали еще меньше доверия. Женщина лежала, прижавшись к нему и положив голову на его гладкую, лишенную шрамов грудь, а он говорил, обращаясь к темному воздуху над кроватью; речи никогда не отдавались эхом внутри шаткого деревянного строения. Словами, недоступными ее пониманию, он рассказывал о чудесной земле, где каждый – волшебник, где никогда не приходится делать страшного выбора, где чувство вины почти неизвестно, где нищета и упадок – понятия отвлеченные, и дети узнают о них в школе: пусть понимают, как им повезло – родиться в мире, где нет разбитых сердец.
Он рассказывал ей о мужчине, о воине, который работал на волшебников, делая для них то, что они сами не могли или не хотели делать. И этот человек перестал на них работать: он делал это, страстно желая избавиться от чувства вины, которую не хотел признавать за собой и которую не смогли обнаружить даже волшебники, но в итоге это чувство только усиливалось и, наверное, стало бы для него непереносимым.