Высокий, плотный, подтянутый, в прекрасном темно-сером костюме, с чисто выбритым, холеным лицом, на котором не осталось уже и следа милицейской землистости от бессонных ночей и бессчетного количества выкуриваемых сигарет, один из ведущих сотрудников Совета Безопасности Федоров стоял у окна и с высоты полета речной чайки смотрел на Москву. Внизу все было в полном порядке: люди, машины, дома. И обшарпанных стен не видно, и грязи на тротуарах, и рвани на людях. Нищих не видно, голодных, грязных детей, чистеньких старушек, стоящих у булочной со стыдливо протянутой за подаянием рукой. Ничего не видно. С такой высоты.
Кого угодно могла обмануть эта благостность, но только не Федорова. Уж кто-кто, а он даже с высоты «Белого дома» отчетливо видел все жизненные пласты – так опытный врач видит на снимках томографа каждую спайку и раковые метастазы мозга. Он знал Москву во всех ее пластах и разрезах. С тротуаров и перекрестков – глазами обычного постового, из окна патрульной «ментовки» – глазами старшины-водителя, из летящей на происшествие с сиренами и мигалками оперативки – глазами лейтенанта. К пятидесяти четырем годам он дослужился до генерал-майора милиции и так, наверное, и просидел бы в МУРе или в ГУВД Москвы до пенсии или инфаркта, но тут вдруг после двух туров президентских выборов все забурлило, пошла кадровая чехарда и в результате каких-то сложных многоходовых комбинаций он очутился, совершенно неожиданно для себя, в этом светлом безликом кабинете на одиннадцатом этаже «Белого дома». Он вполне отдавал себе отчет в том, что причиной его возвышения на этот этаж были не его заслуги перед возлюбленным отечеством, а просто так случилось, что силы противоборствующих сторон оказались равновеликими, и ситуацию могло разрешить лишь приглашение человека со стороны.
Вот он– то таким и был. И если на первых порах у него и были надежды приложить силы и немалый жизненный опыт к крупным, имеющим значение для судьбы всей страны делам, то довольно скоро от них не осталось и следа. Так же вдруг, как и началось, бурление стихло, кому не повезло -тех съели (и добро бы врагов, а то ведь друзей, ближайших союзников, вот что обидно), остальные притихли, как волки в лежке, переваривающие добычу. Грызня за посты и близость, как говорят блатари, к хлеборезке не ослабла, но как бы ушла в подполье, чтобы, когда придет срок, вновь выплеснуться на поверхность жизни шумными разоблачениями и скандалами.
И именно потому, что бывший начальник МУРа был ничей, он и оказался в странном вакууме, от которого у него словно бы закладывало уши. На закрепленной за ним машине с персональным шофером он аккуратно, к девяти, приезжал на работу, отсиживал на совещаниях и заседаниях, готовил справки, отчеты, аналитические записки, которых, похоже, никто не читал. Его советов не спрашивали, а когда он сам с ними высовывался, слушали вполуха, как взрослые, занятые важными делами люди слушают восторженно-наивного подростка. И когда Федоров вполне отчетливо это понял, он и спросил себя: а что я, собственно, здесь делаю?
Вот и сейчас от первых двух примитивных ответов на этот вопрос он невольно перешел к главному, глубинному его смыслу.
В этом состоянии тяжелой задумчивости и застали его Турецкий и Меркулов. На обычный, последовавший после взаимных приветствий вопрос Кости: «Как жизнь?» – Федоров искренне и вполне серьезно ответил:
– Жить стало удобнее, но противнее.
Меркулов сразу врубился в его настроение.
– Вон оно, значит, как? А мы-то радовались: наконец-то национальная безопасность России в надежных руках. Ну и что из себя представляют эти высшие этажи власти? При ближайшем рассмотрении?
– Высшие – не знаю. Могу только догадываться. А одиннадцатый – коммунальная кухня. Только в суп соседу здесь подсыпают не соль.
– А что? – заинтересовался Турецкий.
– Мышьяк. Ничем не могу тебя, Саша, порадовать, – продолжал Федоров, у которого никогда не было привычки ни сплетничать о начальстве, ни перекладывать на чужие плечи свои проблемы. – Лежит твоя бумага. А когда до нее руки дойдут – один Господь Бог знает.
– Какая бумага? – не понял Турецкий.
– Докладная. О международном антимафиозном центре.
Реакция Турецкого удивила Федорова.
– А-а! Пусть лежит. Я и думать о ней забыл.
– С чем же вы пришли? Неужели просто навестить старого товарища?
– Хотелось бы, Юра, соврать, – признался Меркулов, – но совесть не позволяет. Жизнь сейчас такая, что старых товарищей навещают разве что в больницах. С делом мы пришли. И если я все правильно оценил – с очень серьезным. – Он кивнул Турецкому: – Излагай!
– Но может быть, Юрий Иванович захочет прочитать документы?
– Не захочет, – ответил вместо Меркулова Федоров. – Бумагой что угодно обосновать можно, она хитроумие терпит. А живое слово – это живое слово. Можно, конечно, и тут лапшу на уши вешать, но все же не так это просто. Давай рассказывай.
– Но с одним условием, – согласился Турецкий. – Ты будешь слушать меня не как Федоров. Согласен.
– А как кто?
– Как Сам.
– Тогда мне нужно выяснить, как ты проник в мой кабинет.