По приближении Саввы Алексеевича бешено колотящееся сердце Веры приготовилось выпрыгнуть за пределы ее неброского тела, во рту пересохло, язык шершавым наждаком прилип к небу, от страха яростно заныл живот. Все живое вокруг, включая собственную дочь, перестало для нее существовать. Она видела и ощущала каждой клеткой только его приближение. В эту минуту доктор являлся для нее единственным на свете гигантом – Гулливером среди мелко суетящихся в подземке посторонних теней. Отныне и навсегда он стал для нее всем.
Савва Алексеевич подошел чуть прихрамывающей походкой и вопросительно-строго поинтересовался:
– Ну?
– Или вы со мной немедленно переспите, или я сейчас же брошусь вместе с ней под поезд, – тихо, но с редким отчаянием произнесла Вера, коротким рывком притянув дочь ближе к себе.
Девочка, снизу чиркнув по Савве Алексеевичу мимолетным взором, изобразила на лице жуткую гримасу, вполне подтверждающую сказанное матерью.
С такого рода ультиматумом из женских уст пожилой, побывавший в различных передрягах доктор столкнулся впервые. Ему сделалось не по себе. И опять, как накануне по телефону, что-то помешало послать ее куда подальше. «Хрен знает эту малахольную, на что она способна, лучше попробовать переспать», – пронеслось в голове у Саввы Алексеевича. И они немедленно отправились воплощать задуманное к его давнишнему, жившему по совпадению неподалеку другу Михаилу Петровичу Иванову, нисколько не озадачившись тем, куда на время соития пристроят гуттаперчевую девочку.
Безотказный, верный юношеской дружбе Михаил Петрович, экипировавшись потеплее, интеллигентно удалился из квартиры на целые сутки, безнадежно сказав: «Ну, я пошел за картошкой».
«…Чудны дела твои, Господи», – думал обескураженный доктор, лежа в чужой постели и глядя в широко распахнутые глаза вросшей в него всем телом и никак не желающей отлепляться тридцатилетней чудачки. За истекшие сутки он выложился на полную катушку. В соседней комнате тоненьким, жалобным голоском то ли напевала, то ли отчаянно подвывала девочка.
У доктора возникло странное чувство, будто именно сегодня его лишили невинности. Вспомнилась вдруг фраза Сережи Довлатова: «Если женщина отдается радостно и без трагедий, это величайший дар судьбы. И расплатиться по этому счету можно только любовью». Приблизительно с этой фразы, по его же письменным уверениям, началось вхождение молодого Довлатова в литературу. А может, и наврал для красного словца.
Если бы доктор предвидел, какой груз ответственности принимает на себя, впервые слившись в экстазе с этой женщиной, то охота шутить у него бы пропала. Он вообще вряд ли совершил бы столь опрометчивый шаг. Но с другой стороны, разве возможно уйти от судьбы?
Глава четвертая Больница
Сразу после смерти деда за Савву взялся младший дедов брат Александр Иванович. Удрученный хилым видом племянника, он определил его в секцию спортивной гимнастики. К тому моменту Савва отменно плавал, мог запросто переплыть без передышки Днепр в обе стороны, но на его росте и бицепсах эти тренировочные экзерсисы почему-то не отражались. Дядька от души надеялся, что плавание в сочетании с гимнастикой вылепят из племянника красивого человека – удлинят его тело, подкорректируют осанку, и хотя бы силуэтом парень станет походить на безвременно ушедшего красавца деда. Савва добросовестно старался. Лето 1955 года он проводил в спортивном лагере в Вишняках. Готовился к предстоящей городской олимпиаде. И кто знает, как сложилась бы его жизнь, если бы не подкосившая его прямо на тренировке острая полиомиелитная инфекция. С высокой температурой и неукротимой рвотой «неотложка» увезла его из лагеря в Морозовскую больницу. Была середина августа. Две недели назад ему исполнилось четырнадцать. Когда острая стадия болезни миновала, его переправили в институт неврологии, где он провалялся полгода.
В палате, возможно стихийно, а скорее по распоряжению лечащего врача, сбилась долгоиграющая компания из пяти человек, среди которых наличествовал профессор истории – лет шестидесяти, живой и энергичный, с буйными седоватыми кудрями Израиль Моисеевич. Он пытался избавиться в здешних стенах от высокого внутричерепного давления. Примерно на второй неделе его захватывающих излияний однопалатники узнали, каким образом он удержался со своим «пятым пунктом» во время репрессий на институтской кафедре.