Среди этих горемык оказался и Стефан Заорский, у которого не было разрешения на работу, и он уже признавался Софи, что боится, как бы не попасть в серьезную беду. Софи была потрясена, узнав, что его тоже схватили. Она издали видела его в тюрьме и однажды мельком заметила в поезде, но в жаре и давке скученных тел, среди этого столпотворения, она не смогла перекинуться с ним ни словом. Это был один из самых перегруженных поездов, какие в то время прибывали в Аушвиц. Само количество «груза», пожалуй, свидетельствует о том, как не терпелось немцам поскорее пустить я ход свои новые мощности в Биркенау. Никакой селекции евреев для отправки на работы не было, и, хотя и раньше случалось, что на тот свет отправляли целые транспорты, в данном случае уничтожение всех поступивших, пожалуй, указывало на то, как стремились немцы не только ввести в строй, но и похвастать перед самими собой своей новейшей, наиболее крупной и совершенной машиной умерщвления: все 1800 евреев приняли смерть в день открытия крематория II. Ни одна живая душа не избежала мгновенной смерти от газа.
Хотя Софи со всей откровенностью поведала мне о своей жизни в Варшаве, о том, как ее схватили и как она сидела в тюрьме, она была удивительно сдержанна в рассказе о своей депортации в Освенцим и приезде туда. Сначала я подумал, что слишком много она там видела страшного, и был прав, но я лишь позднее узнаю подлинную причину ее молчания, ее нежелания об этом говорить – тогда я, безусловно, не придал этому значения. Предыдущие страницы, пестрящие статистическими данными, могут показаться читателю абстрактным перечнем цифр, но объясняется это тем, что сейчас, много лет спустя, я стремился с помощью данных, едва ли известных в ту пору, вскоре после окончания войны, кому-либо, кроме профессионалов, воссоздать более широкий фон, показав на нем события, беспомощной участницей которых вместе со многими другими оказалась Софи.
Я часто раздумывал над этим с тех пор. И часто гадал, как мог бы измениться ход мыслей профессора Беганьского, останься он жив и узнай, что судьба его дочери, а особенно внучат, оказалась подчиненной и неразрывно связанной с осуществлением мечты, которую он разделял со своими национал-социалистскими идолами, – мечты о ликвидации евреев. Несмотря на все свое преклонение перед рейхом, он гордился тем, что он поляк. Был он, по-видимому, и весьма сведущ в вопросах власти. Трудно понять, как он мог быть настолько слеп, чтобы не сознавать, что смертный приговор, вынесенный нацистами европейским евреям, удушливым туманом накроет и его соплеменников – народ, который немцы ненавидели с таким ожесточением, что только еще более сильная ненависть к евреям служила преградой для его истребления. Собственно, это отвращение к полякам, конечно же, обрекло на смерть и самого профессора. Но одержимость, должно быть, ослепила его, позволяя не замечать многого, и по иронии судьбы – хотя поляки и другие славяне не значились следующими в списке на уничтожение – он не предвидел, что эта великая ненависть может вовлечь в свою гибельную воронку, подобно металлическим частицам, притягиваемым мощным магнитом, несчетные тысячи жертв из числа тех, кто не носил желтой звезды. Софи сказала мне однажды – продолжая приоткрывать определенные факты из своей жизни в Кракове, о которых дотоле умалчивала, – что, сколь бы непреклонно и высокомерно ни презирал ее профессор, он всей душой искренне обожал своих внучат и таял при виде их. Трудно представить себе, как реагировал бы этот раздираемый противоречивыми чувствами человек, доживи он до того, когда Ян и Ева полетели в черную яму, уготованную евреям в его воображении.