На то, чтобы создать эту свою профессию и с цифрами в руках доказать ее полезность, я потратил годы; диаграммы и графики покрывали, да и теперь еще покрывают все стены моей квартиры. Я годами скользил по абсциссам, карабкался по ординатам: я погружался в выкладки и замирал от леденящей красоты формул. Но с тех пор, как я начал заниматься ею, с тех пор, как увидел все свои теории в действии, меня охватывает тоска — как она, вероятно, охватывает генерала, вынужденного спуститься с сияющих вершин стратегии в сумрачные низины тактики.
Я вхожу в свой кабинет, снимаю пиджак, надеваю серый рабочий халат и незамедлительно принимаюсь за дело. Открываю мешки, которые швейцар еще на рассвете притащил с почты, и высыпаю их содержимое в два больших деревянных корыта, изготовленных по моему заказу и находящихся по обе стороны от моего стола, справа и слева. Я, точно пловец, вытягиваю руки и принимаюсь за сортировку почты. Сначала я отделяю почтовые отправления от обычных писем: дело простое, достаточно только взглянуть на франкировку. Почтовые тарифы я помню наизусть, так что мне не приходится долго возиться. Благодаря опыту, накопленному за годы, я сортирую все за полчаса; бьет полдевятого, и я слышу над головой шаги служащих, спешащих в свои кабинеты. Я звоню швейцару, который должен развести отсортированные письма адресатам. Мне всегда делается грустно, когда я вижу, как он в довольно-таки маленькой жестяной коробке, размерами не больше школьного ранца, уносит то, что еще недавно составляло содержимое трех огромных мешков. Мне бы радоваться, ибо этот результат блестяще подтверждает теорию сортировки, над которой я корпел столько лет: однако никакой радости я не ощущаю. Оказывается, не так уж много радости сознавать, что ты прав.
Но вот швейцар уходит, и теперь надо еще разобрать оставшуюся гору почтовых отправлений — проверить, не затесалось ли среди них письмо с неправильной франкировкой или счет. Но сие случается редко, поскольку и почта, и наши корреспонденты обычно на удивление аккуратны. Должен признать, что здесь я допустил ошибку в расчетах: я полагал, что рассеянных и неаккуратных людей окажется больше.
Но, так или иначе, а ни одна открытка, письмо или счет, затесавшиеся между почтовыми отправлениями, не ускользнут от моего внимания; в полдесятого я снова звоню швейцару, чтобы он разнес по отделам и эти, последние плоды моих изысканий. Теперь можно и подкрепить ослабшие силы. Жена швейцара варит мне кофе, я достаю из алюминиевой коробочки свой завтрак, ем и беседую с женой швейцара о ее детках. Исправил ли Альфред свою двойку по арифметике? Выучилась ли Гертруда наконец писать без ошибок? Нет, двойки Альфред не исправил, зато писать грамотно Гертруда научилась. Вызрели ли в этом году помидоры, набирают ли вес кролики, и удался ли эксперимент с дынями? Помидоры нынче не вызрели, кролики вес набирают, а вот с дынями пока неясно. С живейшим интересом и во всех подробностях мы обсуждаем с ней такие немаловажные проблемы, как закупка картошки на зиму или воспитание детей: надо ли родителям просвещать их или лучше, наоборот, подождать, пока они сами начнут просвещать родителей?
Около одиннадцати жена швейцара уходит: обычно она просит оставить для нее рекламные проспекты разных бюро путешествий. Она их собирает, а я посмеиваюсь про себя над этой страстью, потому что она будит во мне сентиментальные воспоминания: в детстве я тоже собирал такие проспекты, выуживая их из мусорной корзины в кабинете отца. Уже тогда мне не давало покоя, почему отец выбрасывает почти все бумаги, только что принесенные почтальоном, не удостоив их даже взгляда? Эта безжалостная расправа оскорбляла мое врожденное чувство бережливости: кто-то придумывал, писал, печатал все это, вкладывал в конверты, франкировал и отправлял, а потом оно неисповедимыми почтовыми путями попадало к нам: эти бумаги были политы потом художников, писарей, наборщиков и подмастерьев, наклеивавших марки, они стоили — на разных этапах и по разным расценкам — немалые в сумме деньги: и все это — для того, чтобы их, даже не просмотрев, отправили прямиком в корзину?