Когда его книги стали приходить – помню, художник Леша Порай-Кошиц первый подарок от Сергея привез, я за голову тогда схватился: как же поднялся он, как раз за те годы, когда мы рвали глотки на трибунах – опять же готовя для Довлатова «аэродром». А Америка – катапульта, и ее использовал он. Кто только не работал на него, на этого «непрактичного увальня»! Теперь поздно волосы рвать: почему же о себе я не думал? Почему? А на каторгу охранником – пошел бы? А в незнакомую Африку, ну или там, в Америку – рванул бы? Вот – то-то и оно. Помню, особенно восхитил меня рассказ «Офицерский ремень» – как солдат проломил герою голову бляхой от этого ремня, а потом пришел к нему в больницу, чтобы герой ему составил оправдательную речь, и тот ее составил! Такой изящный сюжет, наверное, только в Америке мог появиться, где О’Генри писал! Хотя работа в лагерях тоже, конечно, сказалась. Класс!
В Америку я прилетел вскоре после Сережиной смерти – как раз договаривались с ним об этой поездке, и он писал, что будет рад, проведет меня по всем точкам, скажет и выступит. Но – раньше погиб. Слава его была уже на подходе, но расцвела позже. А я – прилетел уже к Вайлю и Генису, его друзьям, которые и моими друзьями были тоже, уже давно. Где-то в застойной еще глуши получил письмецо из Риги со статьей из «Рижского комсомольца» – «Гротески Попова». Ничего о себе лучше я не читал! Писали, что «сошлись на моей почве» на текстильной фабрике после института. Вот так!
И в Америке уже они сдружились с Довлатовым. И когда я там появился после смерти его – понял, грубо говоря, что в этих краях мне уже нечего делать. Довлатов уже сделал все. Место гениального русского писателя второй половины ХХ века было занято им прочно и навсегда – так же как место русского поэта за рубежом было навсегда занято Бродским. «Мы сделали это!» – любимое восклицание американцев, которыми часто заканчиваются голливудские боевики, вполне подходило и к данному случаю. Бывшие кореша, неприкаянные питерские горемыки «сделали это»: покорили мир! Они не стали любимыми американскими писателями, как это удалось некоторым эмигрантам в другую пору, но они стали лучшими русскими писателями в Америке – это им удалось.
И что пришлось для этого сделать, рассказали мне мои друзья Генис и Вайль, которые тоже закрепились тут, работали на нью-йоркской «Свободе», писали о России статьи, и влияние их крепло. Как все сюда приехавшие, они были поначалу ошеломлены тем, с каким безразличием и холодностью приняла их Америка, которая так расхваливала себя по той же «Свободе» и из серых советских будней казалась всем раем земным.
Помню, мы присели с ними в каком-то плешивом сквере на Манхэттене, и Генис и Вайль слегка взволнованно сказали мне:
– В первый наш год часто сидели вот тут, на этой скамейке. Ни работы, ни денег. И часто тут вспоминали тебя, твои фразы. Взбадривались. Например: «Выдвинул ящик стола. Оттуда бабочка вылетела. Поймали, убили. Сделали суп, второе. Ели три дня».
Но свою роль тут я, похоже, уже отыграл. Теперь тут, даже после смерти – или даже тем более после смерти, – царил Довлатов.
Как он здесь начинал? Легко было выделяться в тусклой советской жизни – а каково в Нью-Йорке, похожем на карнавал? Глаза разбегаются! Вот мимо нас, кинув довольно недружелюбный взгляд, медленно прошел, как принято тут говорить, «афроамериканец» – в демонстративно порванном одеянии, волоча за собой с громким дребезжаньем по асфальту ржавую тяжелую цепь.
– Освободился от оков рабства? – кивнув в его сторону, предположил я.
– Не стоит на него смотреть. А тем более – усмехаться, – напряженно глядя в другую сторону, произнес Генис. – Это может весьма печально кончиться.
– Свобода, к сожалению, непредсказуема, – более добродушно, по сравнению с Генисом, произнес Вайль. – Мы в этом не раз тут убеждались, на своей шкуре.
Освобожденный раб, к счастью, прошел мимо, помиловав нас.
– Впрочем, вот как раз с этого он и начинал, – глядя в удаляющуюся могучую спину, вспомнил Вайль. – Однажды мы шли с Довлатовым, в гораздо еще более жутком райончике, и на нас попер вот такой же… даже страшней! Причем этот сейчас просто проходил мимо, по своим делам – а тот явно собирался нас убивать, в том районе такое было принято. Довлатов, надо признать, тоже выглядел тогда довольно страшно – огромный, бритый наголо, одетый кое-как. Смуглый. Латинос? Мулат? И когда тот к нам приблизился, Серега обнял его и крепко поцеловал. Тот обомлел. Так что Серега тут сильно начал. И скоро стали его узнавать: «О! Русский писатель!»
Тут – не на Невском… но тоже можно сделать себя заметным. Хоть это и нелегко: мужества требует.
– А уж эмиграция вся радостно кинулась смотреть на него: наконец-то появилась такая фигура! – добавил Вайль.
Потом удалось сделать русскую газету, выпустить книги – Сергей явно в кумиры выходил. Причем все дела его и сюжеты были заквашены на горькой усмешке, за которую так и полюбили его, – она и в «совке» была единственным спасением, и тут.