Она выбрала изумрудное платье со спущенным рукавом. Ткань плотная, но мягкая, подол длинноват, но терпимо. Все-таки каблуки. Правое плечо выпирает горбом. Нет, я знаю, что это не горб. Искривление. Родовая травма, потянули неудачно, поздно зафиксировали. Знаю. Видеть, как ее уродство растягивает принадлежащее мне, больно почти физически. Но я молчу. Я заслужил наказание. Вот и оно.
Между двумя половинками молнии виднеется кожа. Розоватая, в нежных пятнышках, как перепелиное яйцо. Прикасаюсь к верхнему позвонку, пробегаю вниз. Легко-легко. Иногда срабатывает. Катюша вздрагивает, выскальзывает из платья и падает мне в руки, только успевай подхватить и оттаскивай в постель. Но сегодня она непреклонна. Передергивает плечами, и я покорно тяну вверх застежку. Волосы она успела собрать в тяжелый пучок, обнажила шею. Шея у нее красивая. Бледная, бархатная, полная, но чувственная. Такую хочется целовать. И стискивать до хрипа тоже хочется. Но я держусь. Жду, пока она насмотрится в зеркало. Мое зеркало, глубокое и мутное, с россыпью внутренних пятен, похожих на внимательные глазки. Жду, пока натянет пальто, это я прикупил ей в подарок – роскошество необычайной степени, нежная шерсть, точный фасон.
– Не замерзнешь? – спрашиваю, прислонившись к косяку двери.
Катюша не отвечает, входит в облако парфюмерной взвеси, замирает в нем, наслаждается удом и белым деревом. Пятнадцать тысяч за тридцать миллилитров, не благодари, милая.
– Машину вызвала?
– Да, – мельком бросает она, повязывает шарф, выбирает перчатки, кожа тончайшей выделки, кажется, Италия.
– Тебя ждать?
Застывает на пороге, уже не моя, уже чужая, и это больно ровно настолько же, насколько упоительно. Глядит через здоровое плечо, кривит хищную алость рта.
– Нет.
Дверь захлопывается с протяжным скрипом. Плотоядно щелкает замок. По лестнице неловко постукивают каблуки. Четвертый пролет, третий, второй, первый. Лязгает на выходе. И я остаюсь один. Плетусь в комнату, делать больше нечего. Включаю на телефоне первый попавшийся плейлист. Синтетические клавиши начинают отбивать ритм. Появляется голос. Возникает где-то рядом. Но далеко. Очень далеко.
Мой хаос давно меня победил. И продолжает побеждать. Если не трепыхаться, то это даже приятно.
Наша комнатка хороша. Компактное логово. Низкий потолок в паутине трещинок. Если лежать на полу и смотреть вверх, не моргая, не отрывая глаз, то трещинки начинают кружиться, изламываться под новыми углами, складываться в затейливые знаки, иноземные письмена, сулящие казни египетские. Вот лежишь навзничь, вжимаешься затылком в колючий ворс ковра, гладишь его линялую шкуру, эти красные завитушки, синие точки и желтые углы, дышишь пылью с примесью ароматного дымка, и ничего тебе не страшно. В этом, наверное, смысл дома. Когда не маетно, когда не суетно. За тонкой занавеской прячется кровать: громоздкая деревянная махина, такую двинешь – и развалится, но ты попробуй двинь. Упирается четырьмя резными лапищами, поскрипывает недовольно. Не люблю на ней спать. Она скрипит. Стоит вдохнуть поглубже, как в трухлявом нутре кровати зарождается звук и долго потом покряхтывает. Приходится вставать и идти к себе.
– Куда? – сонно возмущается Катюша, но отпускает.
Сплю я на низкой тахте. Примостил ее к боковой стенке шкафа так, чтобы сквозь сон можно было закинуть руку повыше и схватиться за резной угол. Ни для чего, просто так. Чтобы спокойнее было. И тахта сразу становится мягкой, и тяжелый плед не продавливает грудь, и подушка ложится ровно под шею так, чтобы ничего к утру не затекло. И я сплю, сжав шкаф за уголок, как ребенок – материнскую руку.
Без шкафа все здесь было бы невнятно. Мелкая пыль, белесые обои, медленно отходящие от стен, серые занавески на грязных окнах. Но с ним! С ним комната наполняется смыслом. Все кругом приобретает антикварный лоск. И тахта, и скрипучая стерва-кровать, и ковер этот вытертый. Все становится красивым, даже мы с Катюшей.