— Илья Никитич, — хрустя старыми суставами, Василий Андреевич поднялся и подошел к задумавшемуся комбату, мягко положил руку ему на плечо. — Вы знаете, сколько бы раз я не возвращался к тому дню, в надежде, что хоть в уме попробую сделать что-нибудь не так… и знаете, ничего не получается. Не могу допустить, чтобы заслон закрылся перед теми людьми. Возможно, будь на моем месте кто-то другой…
— Он бы поступил так же, — сказал Стахов, кивнув поникшей головой.
— Да… — полковник на мгновенье показался растерянным. — Спасибо, Илья Никитич. Иногда я думаю, что всего этого мог бы избежать, если б за неделю до тех трагичных событий сел на самолет и вместе со своей женой, двумя детьми и внучкой улетел бы на Тринидад. Но верите, снова — нет. Никуда бы я не полетел. Здесь моя земля, здесь я должен быть, здесь я должен умереть какую бы смерть мне не уготовила судьба.
Какое-то время внутри «коробки» было тихо-тихо. Даже ветер с наружной стороны утих.
— Вот так все и произошло для меня, — с грустью сказал Щукин, став между чинящим самокрутку комбатом и упершим над столом в лоб кулаки Андреем. — Каждый несет свой крест, мужики, каждый отвечает за свои грехи по-разному. Кто-то сходит с ума, кто-то вставляет голову в петлю, кто-то ведет себя так, будто ничего и не случилось, а у кого-то либо осечка, либо отсыревший патрон, либо затвор заклинило. Вот и живет с этим. А ведь хуже наказания и не выдумаешь.
Сколько времени прошло как полковник стих, Андрей определить не мог. Обняв голову, он просидел так неведомо сколько; солнце изрядно припекало затылок, жгло тело сквозь черную форму, но он этого не замечал. Он будто попал в песочные часы и, уставившись вверх немигающим взором, следил, как струятся песчинки, бегут вниз по матовому стеклу, сыплются ему в глаза, застилая свет и в открытый рот, высушивая безжизненный язык.
Сыплются, сыплются…
— Эй, братишка, чего ты здесь разлегся на столе? Иди в кунг, ляг по-человечески. Твоя ж смена давно закончилась.
Андрей поднял со стола голову и, жмурясь от яркого света, посмотрел на склонившегося над ним бородача. Голова раскалывалась, кровь в висках пульсировала с такой силой, будто там качали вмонтированные гидронасосы, перед глазами проплывали, подпрыгивая разноцветные круги, и Андрею вдруг показалось, что он падает назад.
— Перегрелся, что ли? — с изумлением наблюдая, как Андрей ухватился за края стола, будто тот собирался от него удрать, снова обратился к кому-то бородач.
— Наверное, — послышался знакомый звонкий голос юного сталкера. — Андрюх, ты это чего?
Настороженно оглядевшись, подобно телопортированному из другого места подопытному кролику, Андрей ослабил хватку, отпустил стол и провел рукой по лицу.
— Я в норме, — сказал он, окончательно придя в себя. — А где полковник?
— Какой полковник? — не понял бородач.
— Щукин.
— Не знаю, у себя, наверное. А зачем он тебе?
— А Стахов где?
Бородач повернулся к Саше, но тот лишь пожал плечами.
— Точно перегрелся, — подытожил он. — Иди, отдыхай, боец. Так и мозги сварить недолго.
Он уснул тут же, едва раскалывающаяся голова прикоснулась к подушке, даром что твердой, дурно воняющей перегаром и немытыми волосами. Приятная прохлада внутри фургона, словно целебная живица уняла боль в теле, остудила разгоряченные легкие, успокоила кипящую голову. Сначала Андрей подумывал снять с себя одежду, хлобыстнуться в простыни голышом, но ощутил, что смертельная усталость свалит его с ног раньше, чем он успеет расстегнуть все пуговицы. Уже в полудреме, перед тем, как полностью отключиться, в его мозгу громадным белым буем всплыло: ты забыл на улице свои сапоги и автомат… Хотя автомат это уже вряд ли…
И, погрузившись в сон… он проснулся.
Странно было находить себя словно в чужом теле, сильном, здоровом, дышать во все легкие, не закашливаясь, не чувствуя на языке неприятный металлический привкус. Странно было смотреть на проникающие сквозь огромные стеклопакеты, заменяющие стену, солнечные лучи, и не бояться, что свет выжжет тебе глаза. Странно было находиться в тонких, легких, приятных на ощупь простынях, уснув в лохмотьях и на смердящей потом подушке. Странно было видеть чистые стены с нанесенными на них синевато-лиловыми разводами, овалами, замысловатыми тетраэдрами, а перед кроватью, аккурат посреди стены, в вычурном обрамлении одинокий парусник на фоне темно-синего волнующегося полотна. Странно, но он не чувствовал тревоги, не бился в мысленных конвульсиях, пытаясь угадать, где находится, и вообще, не испытывал ничего, кроме спокойствия. Так, будто проснулся дома, в той же кровати, где уснул накануне, где прожил все пятнадцать лет…