На второй день после моего прибытия в Суханово, за мной пришли конвоиры. В Суханове, в отличие от других тюрем, одного заключенного сопровождали не два, а три конвоира. Двое держали меня по бокам, а третий подталкивал меня сзади. Так меня то ли повели, то ли понесли вниз по лестнице и через двор привели к зданию церкви; внутри церковь оказалась поделенной высокими перегородками на сектора. Конечно, я был не в состоянии уловить, на сколько таких помещений было поделено бывшее церковное здание. Меня поместили в самом крайнем секторе с большим окном. Помещение производило впечатление обширной камеры с каменным полом. Камера была совершенно пустая. На полу было несколько окурков. Конвоиры удалились. В здании царила абсолютная тишина. Недоуменно я оглядывался по сторонам. Я решил, что меня поспешно перевели в новое помещение, и сейчас принесут предметы скудной тюремной обстановки. Правда, было неясно, почему меня перевели в новую камеру без вещей. Они остались в голубой темнице. Насколько помню, я не двигался и растерянно стоял на месте в ожидании дальнейших событий. Особенно долго ждать не пришлось. Дверь раскрылась и вошло несколько человек: капитан Пинзур, с которым мы в октябре 1939 года обменивались мрачными остротами при первом оформлении протокола об окончании следствия, мой следователь — младший лейтенант Гарбузов и несколько неизвестных; позднее я узнал, что один из них был начальник тюрьмы.
Я вопросительно глядел на вошедших. Капитан был явно весело настроен, а Гарбузов взволнован. «Вот где довелось встретиться, Гнедин», — сказал он смущенно, как если бы до того мы с ним виделись в совершенно нормальной обстановке.
Меня бросили наземь и принялись избивать дубинками, такими же, какими избивали предыдущей весной во Внутренней тюрьме. Я уже описывал технологию этой страшной процедуры. Незачем здесь снова пускаться в подробности. В 1939 году Берия, Кобулов и другие палачи, избивая меня, предъявили мне недвусмысленные требования, добивались определенных необходимых им лживых показаний. На этот раз капитан Пинзур, знавший, что от меня ничего не удалось добиться, ограничивался призывами одуматься и поскорее дать какие-либо показания; ему явно было безразлично, в чем я признаюсь. Иногда он делал короткую паузу и задавал мне какие-либо несущественные вопросы, не допуская, однако, чтобы я, отвечая, встал на ноги. Когда капитан передал дубинку лейтенанту Гарбузову, тот вздрогнул и вернул дубинку своему начальнику. Чтобы замять этот эпизод, не ускользнувший от моего внимания, капитан, лишенный стыда и совести, воскликнул: «Видите, Гнедин, вы так противны вашему следователю, что он не хочет даже к вам прикоснуться!». Но я-то понял, что лейтенант был не в состоянии поднять на меня руку. Я приободрился. Тогда начальник тюрьмы проявил инициативу, заметив, что я сохраняю самообладание и, следовательно, избиения недостаточно эффективны, он подал совет: «Носочки бы снять» (меня били по пяткам).
После нескольких часов избиений меня вернули в камеру. Но вскоре (очевидно, палачи подзакусили) меня снова отнесли в церковь и снова несколько часов пытали. Я не сдавался, хотя и сильно страдал. Когда к вечеру я был возвращен в камеру, то уже не мог сидеть, а лечь было негде. Мне ничего не оставалось как стоять лицом к стене. Чингис Ильдрым пытался меня успокоить, отвлечь разговором, но потом замолчал. Прошло несколько часов. И вдруг поздно вечером за мной пришли конвоиры. Меня охватил ужас. «Теперь я уже не выдержу», — подумал я. Не то, что я решил сдаться, но мне казалось, что я никак не смогу выдержать новые удары по израненному телу. Это мои переживания — хорошая иллюстрация того, что существует предел выносливости. Впрочем, я не знаю, сломили бы меня даже новые истязания. К счастью, до ночных пыток дело не дошло. Сойдя на первый этаж, конвоиры неожиданно для меня свернули по коридору, спустились на уровень полуподвала (это меня основательно встревожило), но затем поднялись по внутренней лестнице в коридор, очевидно, пристройки, и втолкнули меня в кабинет, где за столом, освещенным настольной лампой, сидел мой следователь младший лейтенант Гарбузов.
Скрывая чувство облегчения, Гарбузов приступил к обычному допросу. Первый вопрос был явно облечен в такую формулировку, по которой впоследствии можно было установить, что протокол составлен вслед за «допросом с пристрастием». Во всяком случае ни прежде, ни позднее в протокол не вставлялось серии таких выражений, как «следствие располагает неопровержимыми данными, настойчиво требует» и т. п. На эти «настойчивые требования» я отвечал с обычной твердостью, что никаких преступлений не совершал и ни в чем не виновен. Следователь спокойно записал мой ответ, как если бы он не присутствовал при том, как меня силой вынуждали признать себя преступником. Чтобы зафиксировать вопрос, сформулированный в особенно категорических выражениях, и мой ответ на этот вопрос был составлен протокол от 26 июня 1940 года. Но для порядка следователь записал еще несколько вопросов и ответов…