Не буду сейчас рассказывать о технике «туфты». Женя оказался очень способным учеником. Но у него всегда было стремление улучшать все, к чему он имел отношение. Что нельзя туфтить на кубатуре, он понял сразу. Но в рабочих сведениях, которые он заполнял, доходяги из его бригады совершали чудеса трудового героизма: они таскали баланы на руках чуть ли не на километры, прокапывали снежные траншеи глубиной до трех метров, ремонтировали лежневку в местах, где ее никогда не было… Со мной — нормировщиком — он торговался страстно, с темпераментом торговки с одесского Привоза. Когда я убеждал его, что никакие трудовые подвиги его доходяг не прибавят к максимуму, который они все равно получат, ни одного грамма хлеба к пайке и ни одной крупинки сечки к «премблюду», он, соглашаясь со мной, вздыхал:
— А может быть, они их пожалеют за это, может быть, это скажется на разборе их дел?..
Свою веру в «может быть», в то, что зло — обратимо, Женя терял долго и мучительно. В наших долгих, часто мучительных спорах втроем о том, что произошло, что происходит и произойдет, Женя со страстью, с ожесточением пытался удержаться на своей вере. Он приводил на память цитаты из основоположников, ссылался на уроки истории, начиная с времен Ромула и Рема. Александр Сергеевич устало вздыхал:
— Ну, да — вы же с Левой считаете, что вам подменили хороший социализм на плохой и все дело в том, чтобы все вернуть на свои места…
И — как это ни странно сейчас звучит, — особенно трудно было Жене расстаться с образом сурового, но великого и мудрого вождя всех времен и народов… Ну, тут уж мы были беспощадны! К тому же я был крупным специалистом по биографии Сталина, знал о нем множество таких подробностей, каких не знали даже руководящие работники Наркоминдела; и мы с Александром Сергеевичем загоняли Женю в угол без всякой жалости и однажды довели его до того, что он уткнул голову в руки и заплакал… Мне сейчас грустно вспомнить о своей жестокости по отношению к Жене, но даже веротерпимый Александр Сергеевич, добрый и тактичный, оказался тут неуступчивым. И не хотел ждать, когда у Жени пройдет его болезнь, которую он не считал «высокой».
Гораздо приятнее проходили у нас вечера в актированные (по случаю необычайных морозов) дни, посвященные тому, что тогда постоянно жило в нас — поэзии. Когда-то я допытывался у Бориса Слуцкого — никогда не сидевшего, — откуда ему известно, что «разве утешишься в прозе» и что нас на нарах «качало поэзии море»… Но нас оно действительно не только качало, укачивало, но и утешало, спасало, давало волю и простор духу. Александр Сергеевич и Женя знали бесконечное количество стихов, у меня тогда память тоже была лучше теперешней, и мы читали друг другу стихи по многу часов. Читали, переписывали, удивлялись их действию на нас. Причем иногда самых что ни на есть далеких от нас, от нашей жизни. Например, итальянских стихов Вячеслава Иванова, Блока и Гумилева… А Женя сам писал стихи, но говорил об этом редко, читал еще реже. Была в них подлинная поэзия, и грусть, и — в этом он был совершенно неодолим! — вера в преодоление, в победу духа.
Вообще, когда я вспоминаю Женю — не только там в лагере, но и здесь, на воле, в Москве, — меня всегда приводит в восторг и удивление его удивительное душевное здоровье. В нем не было ничего элитарного, никаких признаков духовного высокомерия, он не спасался — как это делали многие в его положении, — в отъединении от людей, в погружении только в свою собственную душевную жизнь. В Жене Гнедине была неистребимая потребность быть с людьми и среди людей. И это ему было легко, потому что он не только был «валентным», но и испытывал огромный интерес к людям. К самым разным людям, с самыми разными биографиями. Некоторые из них были для него — городского интеллигента — открытиями, и он о них мне рассказывал с горящими глазами.
И еще в нем была неистребимая жажда культуртрегерской деятельности. Уже через несколько месяцев после прибытия на наш лагпункт, он начал устраивать вечера ко всяким памятным датам, писал литературные монтажи, подбирал участников того, что именуется «художественной самодеятельностью»… Когда Женю от нас отправили на 11-й лагпункт, то он вместе с другими ставил спектакли, организовывал концерты. Тем более, что в отличие от нашего начальника Заливы, их начальник считал себя покровителем искусства и даже делал некоторые послабления для служителей муз.