В тот миг, когда я прижался щекой к его груди, когда целовал, заглядывал в его глаза, которые сразу же увлажнились, я понял, как он мне близок, как нужен и как пуста без него моя жизнь. Пусть она деятельна, пусть напориста, но как несущественна, как незначительна!
Их было трое. Кроме Андреевой, один господин — Николай Евгеньевич. Горький приехал за сбором средств для передового движения. Ему надлежало собрать налог с собственной славы — в Новом Свете слава имела твердую цену. Поэтому передовое движение следило, чтоб добровольный мытарь действовал строго в его интересах. Движение сочло недостаточным иметь в наблюдателях только жену, тем более, «жена есть жена», как сказано у покойного Чехова, за женами нужен глаз да глаз. В помощь ей был придан Буренин. Он оказался вполне приятным, легким в общении человеком, но помнил о том, зачем он прибыл.
Лет пять спустя, под небом Италии, я окончательно убедился, что это движение крайне прожорливо. Я заходился от возмущения, я клокотал от бессильной ярости, видя, как наши идеалисты неутомимо доят Алексея. Естественно, не его одного. Они безошибочно находили весьма состоятельных филантропов. Вот так же эти славные люди почти разорили Савву Морозова. Не только ободрали, как липку. По мере сил своих поспособствовали его помешательству и суициду.
С самого первого мгновенья я безошибочно ощутил: мой обретенный вновь Алексей чувствует то же, что чувствую я. И если я обнимаю отца, то он сейчас обнимает сына. Он не хотел со мной расставаться, уже назавтра после приезда на званом обеде он усадил меня рядом с собой, по правую руку. Так было и дальше — мне даже казалось, что без меня ему неуютно.
Вначале были встречи с писателями. Сперва с Марком Твеном, потом — с Уэллсом. Марк Твен Алексею понравился сразу. Мне — тоже. Он не мог не понравиться. Высокий, плечистый, широкогрудый, беловолосый и белоусый, в белом пластроне с белой бабочкой под черным смокингом — в этом наряде он выглядел несколько официально, и, кажется, это его смешило. Улыбка была лукавой, но грустной. Такой, какая почти неизбежна у настоящего юмориста. Я знал, что он вдов и, хотя покойница теснила его своим благочестием, он тяжко переносил одиночество. Знакомясь, он меня оглядел мудрыми выцветшими глазами сильно уставшего Тома Сойера. Впоследствии я не раз вспоминал этот совиный всеведущий взгляд — я не ошибся, он не был счастлив. Все то же — ни поклоненье Америки, ни эта ее простодушная гордость своим неуемным озорником были бессильны перед безжалостным, стремительным убыванием дней. В тот день я впервые подумал о странной и неизбежной закономерности: чем ярче жизнь, тем горше старость.
Уэллса Алексей невзлюбил, по-моему, сразу — меж тем, еще долго играли они в высокую дружбу. Так полагалось: властители дум, парящие на духовных вершинах, должны испытывать только приязнь, естественное влеченье друг к другу. Они окликают один другого, ибо им больше общаться не с кем.
Эта возвышенная игра дорого обошлась Алексею. В голодном, продутом насквозь Петрограде провидец в клетчатом пиджаке провел в его доме две недели — отсутствовал он всего два дня, ездил в Москву побеседовать с Лениным о будущем «России во мгле».
Когда британский пророк вернулся, он выглядел еще более мрачным. Впрочем, он никогда не скрывал презрения к миру, где вынужден жить, и к людям, которые в нем барахтаются, — оно было накрепко отпечатано на круглом, всегда недовольном лике. Недаром предсмертное обращение к несовершенному человечеству звучало исчерпывающе: «Будьте вы прокляты! Я вас предупреждал». Вот так-то. Он вас предупреждал, недоноски.
Однако до прощания с космосом ему предстояло жить еще долго — сорок весьма насыщенных лет. Намного дольше, чем Алексею. И судьбы их вновь пересеклись. В те стылые петроградские дни сам Алексей и свел его с женщиной, которая была светом в окне. Если б он знал, что гость и собрат ее уведет и обессмыслит все его последние годы! Правда, последняя жирная точка была поставлена лет через десять, когда мой отец вернулся в Москву.
Поныне мне больно об этом думать и сознавать, как был он несчастен, прежде чем завершил свое странствие. Так хочется его защитить, прикрыть собой от людей, от рока. Он-то всегда приходил на выручку, мог взбудоражить, мог остеречь.
Вдруг вспоминаешь: тогда, в Нью-Йорке, узнав, что я пробую литераторствовать, он оживился: доброе дело. Но — необходима среда. Какое-то время совсем невредно пожить с писателями бок о бок. Они, конечно, бывают всякие. Есть те, кого лучше знать по книгам. Не ближе. Ибо встречаются сволочи.
СвОлОчи. Как меня ублажало его нижегородское оканье. Любил я в нем решительно все. Его привычку постукивать пальцами, тягу к кострам, его покашливанье, даже легко закипавшие слезы, о них вспоминали при каждой возможности. Все было мне мило, все стало родным, рождало беспричинную нежность. Иной раз казалось, что в этом союзе я — старший, отец, гордящийся сыном.