Левой руке предстояло помаяться и за покойницу, и за себя. Мне тоже придется жить за двоих. За несмышленыша-волонтера, так рвавшегося в пекло войны, и за увечного ветерана, который чудом, но уцелел.
5 ноября
Каким восхитительным светлым праздником солдату рисуется возвращение! Как он торопит минуты встречи! В глазах его солнце, в ушах его музыка. Насколько бледней и тусклее явь. Иной раз она собой представляет почти перевернутое изображение.
От Алексея пришло письмо. Достаточно сдержанное и холодное. Как
"невоенный человек" он попросту не может испытывать участия к
"военным героям". В этом последнем определении звучала не лестная, не уважительная, а ироническая нота. Героем в его глазах я не был – я не впервые мог убедиться, что каждый, кто действует вопреки его направляющей идее, становится либо его врагом, либо мишенью его нетерпимости. Однажды я даже ему сказал, что он унаследовал от
Толстого его мессианское самосознание. Помнится, он ничего не ответил, только нахмурился и помрачнел.
Но еще больше я был удручен свиданием с Лидией – я ощутил, что до сих пор не прощен, что обида все еще грызет ее душу. Я сразу понял, что дело худо – стоит позволить такой змее однажды овладеть твоим сердцем – и прошлого больше не существует, она беспощадно его пожрет.
Я видел, соломенное вдовство ее нисколько не иссушило. Ее торжествующая плоть все так же пышна, как свежая сдоба. Я молча оглядывал эти стати, привыкшие к еженощной ласке, и скорбно гадал, как далась ей разлука. Но дело было не в этих мыслях, подсказанных грешным воображением, – чем дольше я вглядывался в нее, тем тяжелее мне было смирять свою ужаленную гордыню. Не бойся, тебе не придется стыдиться подобострастной любви инвалида. Я гладил Лизочку по головке, малышка испуганно отводила свои растерянные глазенки, не понимая, куда же делась еще одна рука ее папы.
Мне было жаль обреченной семьи, впрочем, и Лидии было не легче – мы призывали на помощь ночи с их помраченьем умов и тел, однако потом наступали утра, которые возвращали трезвость.
И вновь мне помог Амфитеатров. Он угадал, что я обрету себя в тесном общении с аудиторией. Я стал разъезжать с публичными лекциями, если так можно было назвать мои вулканические монологи. Поистине, l'erruption на трибуне – я вспомнил бедного капитана.
Объездил я почти всю Италию. Страна совсем недавно последовала за
Англией, Францией и Россией, война была еще непривычна, призывы действовали, как хмель. Еще не видно черного цвета, не облачаются в траур жены, еще не пришло сиротство к детям. Марши и песни звучали гордо, и далеко было Капоретто. Люди внимали мне с доверием – не краснобай, с грехом пополам освоивший правила элоквенции, нет, человек, пришедший оттуда, не пожалевший себя самого.
Впрочем, и позднее, в Америке, меня встречали с таким же пылом. А публика оказалась щедрой не только на возгласы одобрения. Я заработал немало денег, чтобы отдать их от чистого сердца славному госпиталю в Нейи, в котором мне отрезали руку, где так целебно и патетически спала со мной милая Керолайн.
Я стал привыкать к аплодисментам. И понял, что трибуна коварна. Она превращается в наркотик – лишись ее, и весь свет не мил. Недаром политики – те же актеры. Жизнь без ощущения власти – пусть даже недолгой, даже минутной – над покоренной тобой толпой становится бесцветной и пресной. Я чувствовал, что совсем немного – и стану подобным же морфинистом.
Что же спасло меня от падения – а это словесное l'erruption казалось мне бесспорным падением? Я был тогда молодым человеком с естественной неискаженной психикой. Меж тем я умел завязывать связи не хуже любого политикана. Не то чтобы я прилагал усилия, но если хотел понравиться – нравился. Похоже, я обладал теми свойствами, которые принято объединять расплывчатым словцом "обаяние".
Сравнительно за короткий срок я сильно расширил круг людей, испытывавших ко мне симпатию.
Суть в том, что мечтой моей была армия. Не странно ли? Я по ней тосковал. Казалось, что может меня привлечь после того, что со мной случилось? Что я в ней видел? Свинец и порох, которые меня изувечили. Но – сила призвания, господа! Ей невозможно сопротивляться.
Должен сказать, мне вновь помогло имя отца и внимание прессы. Сын
Горького, чудом оставшийся жить, мечтающий с непонятным упорством вернуться на военную службу! Мое желание осуществилось, к тому же меня наградил сам Жоффр, маршал Франции, победитель при Марне. Мне был вручен военный крест с пальмовой ветвью (спустя два года – и орден Почетного Легиона).
Благоприятные обстоятельства и расположенные люди. Был среди них один офицер, в котором я сразу же распознал весьма неординарную личность. Ростом с коломенскую версту, с длинным лицом и птичьим носом, холодноватый, решительный, резкий, держащий всех прочих на расстоянии, за что его многие недолюбливали. Предпочитал лапидарный стиль. Суждения преподносил как формулы. Меня он привлек своим умом
– отточенным, острым, как сталь клинка. А чем привлек его я? Не знаю. Общительностью? Своим нежеланием покорно следовать за судьбой?