Читаем Выкрест полностью

Смех да и только! Но мне, его сыну, пасынку, то и дело казалось, что чувство мое сродни отцовскому. Оно позволило мне и понять и извинить его многие слабости, уже непонятные в этом возрасте – его неизжитое тщеславие, готовность к женственной экзальтации и стойкое уважение к силе – лишь этим я мог себе объяснить его увлечение Ульяновым и молчаливый сговор со Сталиным.

Не раз и не два меня посещало неодолимое искушение крикнуть, что он не может, не должен, что он не смеет служить убийцам. Но стоило хоть на миг представить, что довелось ему испытать в роли почетного трубадура, ему, отлично знавшему цену любым политическим вероучениям, всем этим скользким "системам фраз", – и хочется зарычать от муки. Не заслужил он такой судьбы!

… Я перечитывал все, что вышло в те годы из-под твоего пера. Во мне эти страшные призывы покончить с "несдавшимся врагом" уже не вызывают ни гнева, ни злости, ни даже чувства стыда. Ведь сам ты был сдавшимся врагом рябого бандита и изувера. Тебя, кто был мне отцом, не стало. А тот, кто согласился звучать еще одним лающим подголоском этого остервенелого хора, не был тобою – лишь темным подобием того, кого я знал и любил.

Старость твоя была кошмаром, поистине сатанинской смесью из пустоты, ожидания смерти и пытки официальным признанием, почти издевательским превращением живого человека в реликвию. Наш город был окрещен твоим именем, им назван был и театр Чехова, его носили – по высшей воле – главные улицы и проспекты.

Но все эти улицы и города были заполнены нищим людом, приученным к казарменной жизни. Он тоже привык с молитвенным видом упоминать надоевшее имя, сакрализованное тираном. Твой сын, мой несчастный названный брат, ушел при загадочных обстоятельствах. Твоя любимая изменила, стала подругой английского классика, которого ты не выносил, – жизнь давно уже стала адом.

Ты умер в июне тридцать шестого, а уже в августе состоялся первый из московских процессов.

И это не было совпадением. Я был убежден, что ты мешал глухому кремлевскому правосудию. Мешал уже тем, что и теперь, казалось бы, совсем прирученный, способен произнести свое слово.

Я знаю, что ты бы его произнес. Что ты бы нашел такую возможность.

Однажды наступает предел страху, терпению, благоразумию, заботе о собственной безопасности. Но дело даже не в этой уверенности. В конце концов, какое значение имеет все твое слабодушие, если никто на этом свете не был так близок, так кровно родствен? Мать и отец?

Братья и сестры? Даже смешно вас сопоставлять.

Кто не греховен? И чем я лучше? Если я встану пред Божьим Судом, что я смогу ему ответить? Да, Господи, раз уж ты есть – винюсь! Я не злодей, не палач, не насильник, но человек – и этим все сказано.

Сколько же зла из меня изошло! Были не только грешные мысли, были и грешные дела. Я, не желая того, совершил их лишь потому, что жил на земле.

<p>16 ноября</p>

Шли осторожно. Друг за другом. Песчаная дорога глушила наши чуть слышные шаги. Взбесившееся смуглое солнце – такое, наверно, в одном

Марракеше! – безумствовало над головами. Они гудели, трещали, раскалывались – легкие широкополые шляпы из светло-зеленого полотна уже не спасали от этого жара.

Чуть поодаль робко жались друг к другу несколько финиковых деревьев, за ними опасливо притулилось чье-то покинутое жилье. "Отличное место для засады" – только и успел я подумать. В то же мгновенье нас обстреляли.

Средь тех, кто хоронил Алексея, была и Мария Игнатьевна Будберг.

Когда стало ясно, что нет надежды (ее, безусловно, и быть не могло), власть пригласила Титку к одру. Сталин любил такие жесты. Впрочем, на сей раз все было проще. Думаю, речь шла об архивах.

Наверняка она все отрицала. Конечно, и ее собеседники печально разводили руками: на нет и суда нет, это понятно. Однако ж, если архивы возникнут, такая неискренность не найдет ни понимания, ни оправдания.

Я не пытался узнать от Титки про эти последние часы. Я знал, что она ничего не скажет. Коль скоро она ухитрилась так долго скрывать от отца, что уже давно стала гражданской женой Уэллса, то из нее и звука не выжмешь.

И только четверть века спустя, пять лет назад, когда мы повидались, я задал – нет, нет, не прямой вопрос! – я невзначай обронил намек, обозначавший мой интерес.

Но то был неудачный момент для откровенного диалога. Совсем недавно в далекой Мексике на волю вышел Рамон Меркадер. Тот самый, который своим альпенштоком разворотил голову Троцкого.

Теперь его путь лежал в Россию. Его там ждала Золотая Звезда Героя

Советского Союза.

На мой нерешительный полувопрос она не дала и полуответа. И мне оставалось только гадать, сдала ли Титка архивы отца. Впрочем, я знал: ничего не скажет, вильнет своим хвостиком, ускользнет. Она давно уже уяснила: на каждую говорливую даму найдется свой Рамон

Меркадер. Такая держава не церемонится. Чувствительность у нее не в почете.

Об этом несчастном испанском олухе я почему-то думал не раз. Сам не пойму, по какой причине. Возможно, потому что он вышел из дьявольских тридцатых годов. Странно! Нет-нет и я возвращался к мыслям об этом обломке трагедии.

Перейти на страницу:

Похожие книги