Нет, ничего не произошло. О, ничего, ничего, что хоть чем-то не отвечало бы этой выдержке, этой посадке головы, царственной поступи генеральши.
Впрочем, она и была генеральшей, женой преуспевшего сановника. Ей лишь в театре не удалось занять привычного положения – там властвовали другие дамы. Тем энергичней и азартней она вживалась в другую роль. Из пьесы «Да здравствует Революция!» Супруга генерала Желябужского, любовница миллионера Морозова, теперь она стала гражданской женой насмерть сраженного Буревестника и призывала простой народ обрушить неправый господский мир с его опостылевшей рафинированностью.
Она была не единственной жрицей у алтаря священной борьбы. Таких примечательных вольнолюбцев среди процветающих либералов хватало, как говорится, с избытком. Актер императорского театра красивый и удачливый Ходотов частенько появлялся в концертах и под аккорды аккомпаниатора требовал от восторженной публики стать зодчими лучезарного будущего. Его снисходительно называли «социалистом Его Величества», но провожали рукоплесканьями.
Похоже, подобная декламация то под гитару, то под рояль, а после под радостный рев толпы действует наркотически властно. Я и поныне в свободный час, листая память и воскрешая десятки артистов, присяжных поверенных, провинциальных златоустов и профессиональных трибунов, все еще не могу постичь причины этой неистребимой интеллигентской лихоманки, уничтожавшей двадцатый век. Она бушевала не только в России, исходно приговоренной к страданию, не только среди помраченных голов, воспламененных своей агрессией, но и в благополучной Европе с ее аристократическим скепсисом.
Беда тут не в одних дурачках из комнат с низкими потолками, из темных загаженных подворотен с их жаждой успеха, с идеей реванша, с рожденья поселившейся в лимфах. Я говорю о высоколобых, о тех, кто подчинял наши души и переворачивал мысли.
Откуда явилась им эта вера, что есть, что может быть справедливость, которой по силам умерить зависть? Что двигало ими? Больная совесть, о коей кричали на всех углах? Или их скорбное «чувство вины», такое избранническое, возвышенное, почти обязательное в списке достоинств нашего мыслящего тростника?
Но почему, почему это чистое, высокое парение духа чуждалось повседневной работы, негромких трудов, неприметных усилий? Зачем ему требовались ристалища, сияние люстр, овации толп и яростный свет прожекторов? Неужто и вправду наши наставники и самозваные вожаки не ощущали своей ущербности? Казалось бы, нескольких тысячелетий с их грозным чередованьем эпох, всегда одинаково трагических, либо беременных трагедией, вполне достаточно, чтобы понять: править грядущим не в наших возможностях. Обделены и силой и разумом. Мы не умеем прожить достойно свой краткий срок на этой земле. Не испоганив, не разорив места, назначенного для жизни. Но – поколение за поколением – пестуем мы свое простодушие, свои заблуждения, свою жертвенность, самонадеянное стремление думать за тех, кто придет нам вслед.
Мой президент, мой Гиз Лотарингский, мудрей и проницательней многих.
Я благодарен ему за то, что, зная его десятки лет, я не сумел в нем разочароваться. Он обладает ясным умом. Поэтому он сказал однажды, что вовсе не нужно решать проблем, с проблемами попросту надо жить.
Достойная восхищения трезвость. Но даже и он не устает произносить свои заклинанья о миссии Франции, о ее роли, о непременном ее величии. Grandeur, grandeur – сакральное слово!
Я понимал, что ночная кукушка перекукует, возобладает, будет всегда безраздельно правой. Два или три небрежных слова, две полужалобы-полувздоха в антракте между любовными судорогами – и я утрачу любовь человека, который и впрямь мне стал отцом. Я мучился, я не знал, что делать. Неужто такое может случиться? И я не услышу: «Где ты, сынок?» Не отзовусь с волнением, с нежностью: «Я здесь, Алексей». Нет, невозможно.
Но тут в мою воробьиную жизнь вмешалась чужая бездушная воля. Кому она принадлежала? Времени? Истории? Дьяволу? Или все будничней – кучке напыщенных остолопов, решившихся власть употребить? А власти у них было немерено. Забились в истерике барабаны, запели трубы, заговорила вослед им тяжелая артиллерия. Война, господа. Растопчем раскосых.
Я знал, что литая рука державы скоро возьмет меня за ворот. Как быть? Я колебался недолго. Холодно рассудил: не дамся. Причина была не в жалкой трусости. Промчался еще десяток лет, и я с удивлением сделал открытие: война – мое истинное призвание. Но в некое ужасное утро проснуться в отечественной казарме? Но – стать предметом?
Подстилкой? Шваброй? Зависеть от взгляда любого унтера? И запретить самому себе чувствовать, думать, видеть и слышать? Нет, лучше сдохнуть. Нет, никогда.
Скажи мне, отец, куда податься? Направо – беда, налево – дыба.
Прямо? Там тоже свой Змей Горыныч. Есть ли мне угол на белом свете?
Есть ли мне место? Скажи, наставь.
Отец был немногословен и пасмурен. «Сынок, нет резона сложить свою голову за эту шайку. Бездарный выбор. Война эта – не твоя. Уезжай».
23 октября