Выглядят родители тоже по-разному. Разные детские болезни — разные сущности. Разные сущности — разные родители. Только мы этого не видим. Потому что все проходит по документам, по метрикам, по паспортам, по канцелярии, все скреплено росписями, в том числе детскими, детской психической кровью из пальчика. Почему-то именно в день выборов у меня взяли анализ крови. Они вдруг увидели, что мой анализ крови отсутствует в компьютере, вирус у них новый завелся.
Но даже по внешнему виду — это уже другие сущности, другие родители. Удостовериться в этом трудно, потому что все держится на росписях, на закорючках, крючочках, на власти канцелярии. Как это влияет — спросите вы? А как на вас влияет ваша роспись на векселе ростовщика, на бумагах банкира. Подписал — все. На контракте с дьяволом ваша роспись влияет на вас или нет? Как вы думаете? Разные родители расписываются. Свинка — одна роспись, коклюш — уже другая роспись, золотуха — третья роспись, краснуха — четвертая. Разные родители разные крючки ставят. А еще говорят: мы — разумные человечества. Привидения! Нельзя на них обращать внимание. Никакую силу они собой не представляют.
Дуры!
Когда эти бабы в белых халатах набросилось на меня, я целовал росписи матерей, родивших выкидышей. Фамилия женщины — роспись, фамилия — роспись, фамилия — роспись. Миллионы женских росписей, миллионы женских рук. Руки женщин, вышедших из роддома с младенцами, руки женщин, отказавшихся от младенцев, и руки женщин, родивших младенцев мертвыми. Я жил и нахлебничал у пожилой акушерки этого медицинского учреждения: каждый день приходил в роддом пообедать. После обеда предавался запретной страсти: сидел в архиве и смотрел на росписи. Фамилии матерей повторяются. Лапикова, Крутова, Удальцова, Орлова, Огурцова, Брусникина… Росписи под мертвыми младенцами, росписи под живыми младенцами и росписи под оставленными младенцами не отличались. И на это хотелось смотреть. Но — отличались. И это хотелось видеть. И целовать.
Когда целовал росписи — я подглядывал за ними. Невозможно пересказать, что я там подсмотрел, с чем я там столкнулся нос с носом.
Я целовал росписи — руки женщин, самые разные руки, но так, как их нельзя целовать. Я целовал женщинам руки, как их нельзя целовать. Нельзя. Но я посчитал, что по рукам, расписавшимся под мертвыми младенцами, проходила некая центральная ось, вызвавшая резонанс. Эти росписи, эти женские руки были сопряжены с глазами Иисуса, с росписью, которую он оставил, с проституткой, которую хотели искалечить на его глазах. Они охотились за росписью его глаз. Мечтали и пытались заполучить его роспись. Я ощутил, что эти женские росписи и его глаза связаны какой-то тайной нитью, повязывающей канву реальности. Я не помню, чтобы повязывали таким вот образом: такими нитями, такими тайно схожими явлениями, когда одно показывается как другое: это и многое другое, о чем я вам рассказал и не успел рассказать.
Они охотились за росписью его глаз, когда сзади к нему прикоснулась женщина; он оглянулся, чтобы посмотреть: кто? И посмотрел так, словно хотел сказать, что все заканчивается фотографией на надгробном камне. Или хотел задать вопрос: правда ли это? Росписи матерей под своими мертвыми младенцами. Расписываясь, они прикасались к нему. Но он не оглянулся, он им ответил их же глазами. И расписался под тем, что они увидели. И сделал это их руками. Чтобы не оставлять своей росписи. Никогда больше не оставлять своей росписи…
Я предложил своему мексиканскому продюсеру не писать сценарий про любовь еврейки к нацисту. Вместо этого — взять оригинал рукописи Шекспира «Укрощение строптивой», саму рукопись, и адаптировать руку Шекспира ко всем тем подписям, которыми пациенты в психиатрических больницах голосовали за Медведева на выборах президента в 2008 году. Полгода прошло. Ответа пока не получил. Но, как гласит одна афганская поговорка, отсутствие ответа — это тоже ответ.
Мгновенный человек
Иван Васильевич, директор последней школы, в которой я учился, угрожал меня изнасиловать. Он так и говорил, что я вот-вот выведу его из себя.
«Сделаю тебя, как последнюю шлюху. Я не шучу. Мне терять нечего», — сказал он как-то раз тихо и в точку.
Я его возбуждал своими, как он сам говорил, подрывными еврейскими мыслишками, да еще с армянской присыпкой. Армян он считал жидами, только живущими в Турции и на Кавказе.
На всех уроках я поднимал руку и задавал один и тот же вопрос: почему учителя от нас скрывают, что все мы умрем. Психиатру я тоже его задал, но эта тетка сказала, что вопросы здесь задает она.
Я пошел за Николаем Васильевичем в директорский туалет, пошел, как говорится, «на вы». Он почувствовал, что я иду за ним, и прибавил ход. В туалете, пока он писал, я стоял в кабине и слушал. Потом он долго мыл руки. Я продолжал стоять тихо и неподвижно, пока он не спросил:
«Ждешь?»
Я вышел из кабины.