Дойдя до башни, он вошел в нее вместе с зарей, багровый, как она. Лестница вздрогнула. Свет спускался перед человеком, который шел наверх. Это была как бы встреча, последняя борьба тени с светом. Борлют поднимался. С каждой новой ступенькой он, казалось, немного расставался с жизнью, начинал уже умирать. Он не думал более ни о чем: ни о Барбаре, ни о городе, ни о самом себе. Он помнил только о своем «деле».
Между тем восхождение показалось ему длинным. Ледяной холод царил в башне. Запах плесени от стен чувствовался еще сильнее. Ему казалось, что это было кладбище. Был слышен шум от полета летучих мышей, натыкавшихся в темноте на потолок. Вокруг Борлюта быстро скользили животные, блуждающие только ночью, возвращающиеся в какую-нибудь темную дыру. Целая тайная и кишащая жизнь распространялась, летала, окружала Борлюта, как будто он уже ощущал смерть.
Страх пробежал у него по коже, ясно ощутимый, как прикосновение. Его тело вздрогнуло; между тем его мысль оставалась решительной и спокойной. Инстинкт пробуждался, протестовал, скорее лавировал, не подвергая сомнению ни событий, ни окончательных поводов. Его искусство состоит в том, чтобы обсуждать только материальный факт, который можно совершить или не совершить, но исключительно — из физических мотивов. Обычная хитрость! Инстинкт, который заставляет колебаться безнадежно отчаявшегося человека на берегу канала из отвращения к слишком холодной воде и который в этом случае внушал ужас к сырым переходам на пути к пиршеству смерти.
Борлют вздрогнул. Он ощутил минуту физической слабости, нот агонии Гефсиманского сада. Охваченный сильной тревогой, он остановился. Но лестница быстро поворачивала, не жалея его, не предоставляя никакой отсрочки, и сейчас же увлекла его в свои короткие спирали. Борлют продолжал идти, не изменяя своему решению, но колеблясь в своем теле. Еще немного, — и он споткнулся. Несмотря на большую привычку к ступеням, на которые он входил почти машинально, как будто шел по ровному месту, он должен был прибегнуть к помощи веревки, заменяющей перила и привязанной к столбу лестницы, как змея, обвившаяся вокруг дерева. Злой искуситель! Веревка, действительно, снова искушала его, предполагая, что он колеблется. Разве не ее он избрал орудием своей смерти? Теперь, ухватившись за веревку, он как бы снова отдался своей идее, покинутой им на одно мгновение и быстро опять воспринятой. Его руки ослабели, отстранились… Они отталкивали ужасное прикосновение… Но лестница быстро поворачивалась; мрак становился все гуще. Надо было все же прибегнуть к веревке. Она снова показывалась, настаивала…
Борлют, овладев собою, стал подниматься к завершению всей своей жизни. Теперь не веревка помогала ему, он сам тащил ее, казалось, нес на высоту.
Он вошел в стеклянную комнату, бросил рассеянный взгляд на клавиши, неподвижные, словно умершие, на маленькие часы, висевшие на стене, производившие свой шум скромной правильной жизни, согласно с обширным циферблатом. Разве он сам не был в этой башне тоже лишь маленьким биением человеческой жизни? Он едва взглянул. Его глаза уже смотрели вдаль.
У него промелькнула внезапная мысль, указавшая, наконец, на подробности «дела», которые он не хотел предвидеть, обдумывая свои последние минуты. Он вспомнил о колоколах, больших колоколах, которые ему захотелось снова увидеть, назвать по имени в их дортуарах, приласкать прощальным движением руки, — колоколах, которые были его настоящими друзьями, источниками утешения, верными гробницами его печали.
Что, если один из них теперь сделается гробницей его тела? Да! Он изберет один из огромных колоколов; внутри, в самой глубине, у них есть кольцо, куда прикрепляется язык колокола. Там он привяжет свою короткую веревку; таким образом он исчезнет целиком в мрачной пропасти, где никто не откроет его долгое время, может быть, никогда. Отрадное чувство — окончить жизнь в глубине одного из этих колоколов, которые он так любил!