Он развяжет веревку на одеяле и извлечет наружу ружье — старый «маузер», тяжелое и точное оружие, давно уже отметившее свое столетие, перебывавшее в руках немецких солдат, и в руках турецких, и в руках дедушки Зеева, да и сам он тоже не раз из него стрелял, — засунет ружье между ветками фисташкового дерева и поставит там на приклад. Потом достанет из рюкзака маленькую кирку, положит на ближайший камень, разложит одеяло, сядет на него, развяжет и снимет чехлы с ботинок и тоже положит их на землю. Снимет ботинки, поставит их на куски коврика, потом снимет носки и затолкает их внутрь ботинок, чтобы ночью туда не заползли змея или скорпион. Растянется на одной половине одеяла, укроется второй, пошарит вокруг, убедится, что его левая рука дотягивается до ружья, а правая — до кирки, подтянет к себе камень, положит на него голову и медленно, глубоко вздохнет. Впереди — несколько часов темноты, и он надеется, что этой ночью бессонница его пощадит.
Я соединяю друг с другом маленькие кусочки мозаики: люди здесь по ночам не ходят, дикие звери к нему не подойдут. Если не учуют его бродячие собаки, если никто не найдет замаскированный пикап, все пойдет, как задумано. И звук выстрела, которому предстоит грянуть наутро, тоже не вызовет подозрений: в этих местах нередко постреливают охотники, да и солдаты-отпускники любят палить в небеса в ближайших к их деревням лесах. Одиночный выстрел не удивит никого, и никто не станет звонить из-за него в полицию. А если и позвонит, никакой полицейский не подумает выезжать на место такого ничтожного происшествия.
Он будет рассчитывать на птиц, которые подадут голос перед восходом, но для пущей верности назначит себе час подъема и несколько раз повторит этот час про себя, чтобы птицы его тела тоже запели в нужное время. Несмотря на то, чему предстояло произойти, он, я думаю, будет испытывать некое странное облегчение, какую-то давно забытую и оттого неожиданную приятность. Ему будет приятно сознавать, что он собирается сделать то, что справедливо и что надлежит сделать. Приятно сознавать, что в его рюкзаке и в его возможностях имеется все, что необходимо для этого дела. Приятно лежать на земле и ощущать ее прикосновение, такое твердое и одновременно такое мягкое, лежать с закрытыми глазами под открытым темным небом и вдыхать воздух, льющийся к нему с других небес сквозь те дырочки, которые люди называют звездами. И приятно снова чувствовать в себе способность ощущать приятность: «Я вернулась, это я», — говорит приятность, как он сам говорил мне бывало, называя себя в женском роде, когда неожиданно обнимал меня сзади, когда входил в нашу комнату, в нашу постель, в мое тело. Именно так он говорил мне всегда в такие минуты: «Я вернулась. Это я».
Я чувствую: его голова лежит на каменной подушке, его глаза вбирают в себя громаду космоса. Небесный свод изгибается над ним, как женщина. Сейчас он сольется с ней сквозь смеженные ресницы и опускающиеся завесы тьмы. Его тело становится тяжелым и слабым. Он погружается в сон. Впервые за двенадцать лет — с такой легкостью, без пробуждающих сновидений.
Мы просыпаемся точно в назначенный час. Несколько секунд лежим молча. Эйтан — там, на земле, над большим харувом, что в дедушкином вади, я — здесь, в нашем доме, в нашей постели. Он там — с закрытыми глазами и настороженными ушами, прислушиваясь к хору знакомых предрассветных звуков: нет ли в них чего-то странного и чужого? А я здесь — в ожидании его возвращения. Мои глаза тоже закрыты, и мои уши тоже прислушиваются. Вот далекий громкоговоритель арабского муэдзина, вот стая шакалов, поддержавших его восторженным лаем, а вот и звуки поближе: радостные крики авдоток, кружащих в своем утреннем танце, а следом за ними — сойки из вади, что там, под ним, и наши верные черные дрозды — здесь, в питомнике, среди ветвей.
Как приятно проснуться и услышать птиц. Открыть глаза под открытым небом — оно еще темное. Только полоса на востоке бледнеет перед тем, как зажечься золотом. Как приятно чувствовать едва ощутимое могучее движение под своей спиной. Это земной шар медленно поворачивается на своей оси, подставляя все новые меридианы розовым пальцам зари. На его лице снова появляется улыбка. Двенадцать лет без единой улыбки, и вдруг — сразу две за одни сутки!
Мы оба садимся. Мои ноги ощущают прохладу плиток на полу, его ноги спрятаны под расстеленным на земле одеялом. Он достает бутылку воды, льет на ладонь, протирает глаза, потом вытряхивает и надевает носки, переворачивает и вытряхивает ботинки, надевает их и снова обворачивает, на этот раз — теми овечьими туфлями, которые взял с собой. Потом отходит в сторону помочиться в низкий куст колючего черноголовника, — чтобы никто не услышал струю и не увидел лужицу. Возвращается к месту ночлега и возвращает на место камень, который ночью положил под голову, берет ружье и спускается к харуву. Проверяет землю под ним, заглядывает в маленькую пещеру, подходит к яме, что внутри, и принюхивается.