Все жило напоказ, все ощущало на себе его голодный, свежий взгляд, заученно потягивалось, улыбалось, зазывало, дыша равнодушной готовностью даться… «Да им же все равно, — кольнула брезгливая мысль, — что мы, что офицеры, и нам, выходит, тоже…» Но вместе с отторженьем накатило, глуша и полня кровью, ничем не подавляемое возбуждение.
Во главе стола — Мерфельд, в самом деле теперь Мефистофель, со своей заостренной бородкой, рогатыми бровями оперного демона и невидящим взглядом пресыщенных глаз…
— А, Сергей Серафимыч… Решили вспомнить гимназические годы? Или пришли наставить на путь истинный? Взыскать по всей строгости революционной морали?
— У самого должна быть совесть, а если нет — чужую в вас не вложишь, — сказал Сергей как можно холодней, косясь на красивую стерву, сцепившую руки у пьяного начоперода на плече.
Она смотрела на Северина зеленоватыми кошачьими глазами, как будто знающими про него что-то самое стыдное.
— Это верно, — согласился Мерфельд. — Кому что дано — кому совесть, а кому лошадиные чресла, как у Гришки Распутина. — Девки прыснули смехом. — Есть, знаете ли, в некоторых наших комиссарах что-то скопческое — с Шигониным успели познакомиться? Одна у них женщина — революция. Так и должно быть, скажете? Одной ей служить? Да только ведь женщина, а? Грядущая жена. Могучих лишь одних к своим приемлет недрам… готовая дать плод от девственного чрева. А эти чем могут ее, простите, оплодотворить? Вот она и принимает одного Леденева. С ним в щедром сладострастии трепещет, в то время как эти лишь слюни пускают. Не можешь любить — тогда остается святым быть. А вернее, монахом, инквизитором, иезуитом. Других принуждать пожертвовать всем, чего самому не дано. И все-то у них должны быть железными. И все-то живое, что есть в человеке, — порок. Кровь лей, и свою, и чужую, а семя — не смей. Ведь если оплодотворить не можешь, то тут-то, милый мой, и остается единственная сладость — кровушка. И власть над любым, с кем бабы идут, над всяким, кто сильнее, даровитее тебя. — Мерфельд был уж так пьян, что как будто и трезв.
Сергею на миг показалось, что перед ним не красный командир, начоперод прославленного корпуса, а все тот же Извеков со своим бесконечным презрением к большевикам.
— Ну что же вы, присаживайтесь. Или брезгуете? Сам такой же монах? Хотя, возможно, и святой, не исключаю.
— Мне, может, штаны снять и доказать вам тут обратное? — нашелся Сергей, вызвав хохот. — Комкор уже сутки найти вас не может.
— Ну если комкор, тогда совсем другое дело. Я, признаться, его ведь и вправду боюсь.
— А по мне, так ничьей уже власти нет в городе, — сказал Сергей, садясь за стол и бешено расстегивая душный полушубок. — Упились, опустились до зверского образа. Предприми сейчас белые рейд…
— Ошибаетесь, Сергей Серафимыч. Пожелай Леденев — в два часа будет корпус. Все встанут, даже мертвые. Причем повинуясь как раз тому самому табунному чувству, услышав призыв своего вожака, поскольку чувство это, так сказать дочеловеческое, в любой живой твари сильнее всего. Страх одиночества и смерти, совершенно неизбежной, если ты отобьешься от массы, вожака своего потеряешь.
— Так почему ж он это допускает?
— Потому что он знает закон человеческих масс. Знает, что человек не святой. А если и святой, то не всегда. Четыреста верст шел он к этому Новочеркасску, желая отогреться, жрать и женщин. Человек может вытерпеть многое, все вообще, но не может терпеть бесконечно. Ему, как пружине, необходимо расслабление, и тут уж с какой силой давят, с такой-то он и распрямляется. У русского человека, как видно из истории, вообще лишь два вектора — самопожертвование и саморазрушение, а середина между святостью и скотством ему скучна, неинтересна. Мы нынче ведь рай на земле построить хотим — на меньшее не посягаем.
— А сам-то он кто, Леденев? — спросил Сергей, рассчитывая на откровенность кристально пьяного и говорящего лишь правду человека. — Монах? Святой? Диктатор? Большевик?
— А именно что русский человек, — ответил Мерфельд. — Из тех самых русских, что вечно недовольны и даже несчастливы тем, что дано. Которые не примирятся, что долей их должно быть только то, что Бог им послал, — одна только эта, как есть она, жизнь. Такие-то русские и бежали на Дон от бояр и пускали здесь корни того, что нынче называется казачеством. Такие-то и шли конквистадорами в Сибирь, такие-то и были, ежели хотите, первыми большевиками, точнее революционерами, то есть отрицателями всякого насилия над собой и своего бессилия перед судьбой.
— Товарищи красные гусары! — вдруг со слезою и восторгом крикнул незнакомый командир. — За героя революции, комкора Леденева! Стоя! До дна!
Стряхнув с себя обвившиеся руки проститутки, начоперод поднялся, словно куст бурьяна из-под снега, и, прихватив с собой бутылку, не говоря ни слова, пошатался к выходу. Сергей толкнулся следом.
— Не в службу, а в дружбу, Сергей Серафимыч, полейте, — попросил его Мерфельд, склонившись над фаянсовым тазом. — Лей-лей-лей, не жалей!.. А-ы-ых, хорошо!..