А солдаты сами, видно, соскучились по мирному делу: на другой уже день застучали возле речки топоры. Скинув с себя гимнастерки, красные от солнца и здоровые, они и на бойцов не стали похожи — брюки только военные. Одни топорами стучат — только щепки в стороны, другие «бабу» налаживают — сваи забивать. Блестят потные спины, разлетаются щепки, и даже бревна очищенные, кажется, запотели от жаркой работы: так и сверкают на их боках росинки.
К вечеру, когда уже забили первые столбы, шел я из правления домой, вижу — люди обступили солдат. Подошел, прислушался: вот тебе и заметка в газету! Подошел Козлов, повеселел, оглядывая работу военных.
— Сразу видно, герои. Как на войне, так и тут. Вот спасибо, товарищи, вот спасибо! — Ступил на первую лесину, уложенную на сваи, попрыгал на ней, проверяя надежность, — даже не дрогнула лесина. — А может, и скотный двор вы нам поправите, а? Разорились мы при немцах, сами небось видите.
— Что, братишки, примем такой ультиматум? — встрепенулся рыжеусый с блескучими, как речка перед солнцем, глазами.
— Ладно, сержант, согласны, — дружно откликнулись бойцы.
— Слышишь, товарищ председатель? — улыбнулся сержант. — Наши ребята бездельничать не привыкли. Только… — и сержант мгновенно посуровел. — Едва ли мы тут долго задержимся. Немцы-то не так уж далеко, окопались под Орлом да за Курском. Отомстить собираются за Сталинград. Так что жаркое, наверно, будет лето, не дадут нам долго отдыхать.
На утро тихо стало на речке: ни стука топоров, ни переклика или смеха. Только мост новехонький протянулся с берега на берег. Сваи крепкие дубовые, настил добела оструган и холстом издали кажется. Проехали подводы — не шелохнется мост, лишь бревна чуть поскрипывают да вода рябит возле свай. И пошли тарахтеть по бревнам, как палкой по спицам, тележные колеса!..
Мать разбудила в потемках. Встаю, а меня шатает от недосыпания, глаза слипаются — хоть вались на дороге. Но такой уж закон на покосе: поднимайся до зари, коси, коса, пока роса. Как и другим таким же начинающим, коса мне досталась короткая, литовкой ее называют. До войны ни один косец не взялся бы за такую коротышку, чтобы не опозориться. А теперь в самый раз — такие уж косари пошли. Выходит, и косы война приспособила по-своему.
Первые два ряда я прошел, не отставая от других: то ли потому, что трава была еще мокрая — не слышно, как резала ее коса, то ли передние не спешили, пока не размялись как следует спозаранок.
Но вот пригрело солнце, сделалось жарче, трава подсохла, и косить стало труднее. Тут кое-кто начал отставать. Передние, заканчивая свой ряд, заходили по-новому, а задние, растягиваясь, оказывались перед ними, не давали ходу.
— Поддай, поддай, понимаешь, шевелись! — покрикивал по-бригадирски Луканин.
Заспешил я, стараясь не ударить в грязь лицом, да что-то противиться стала литовка, хоть и точил ее то и дело, — все чаще оставляла позади клочки нескошенной травы.
— Лучше коси, мальчик, — строго заметил Митрофаныч. — Смотри, пропуски-то делаешь. На пятку сильней нажимай, на пятку!
У меня затылок краснеет от стыда: все небось смотрят на такую мою работу. Со лба падают соленые капли, разъедая глаза, рубашка прилипла к спине, ребра словно судорогой сводит, а правая рука вот-вот откажет: где уж тут нажимать! Чтобы выкроить хоть минутку на передышку, я останавливаюсь поточить косу.
— Наверно, отбита плохо, — оправдываюсь.
— Заточил ты ее, то и дело, смотрю, точишь, — подошел ко мне Луканин. Оглядел косу, пощупал лезвие корявым пальцем. — Ну да, понимаешь, заточил. Кто тебе косу-то отбивал?
— Василь Павлыч, — говорю.
— Как следно, понимаешь, отбита коса. А точить вот ты не научился. Ну-ка, попробуй, я посмотрю.
Я вытираю лезвие травой и начинаю смурыгать, как делают другие, туда-сюда бруском.
— Ну да, не так, — останавливает меня Луканин. — Круто берешь, всю отбивку сточишь. Вот как надо, — и отбирает у меня брусок.
— Что, мальчик, тяжкое дело — косить-то? — спрашивает, подходя ко мне, Тимофей Семенович. И щурится, посмеиваясь: — Это не за книжками сидеть, тут до седьмого пота надо.