Весь день я бегал по поселку, забыв и про обед, и про своих, оставшихся в Гниловке, — ничего теперь с ними не случится!
Сам видел: новую школу немцы сожгли — одни стены остались. Неподалеку от школы в яме лежали два пленных красноармейца, замученных фашистами. У одного в глазу штык воткнутый — жутко даже смотреть, вот как издевались зверюги.
А что бы натворили фашисты, если бы простояли всю зиму!..
Вчера мы простились с Гниловкой, перевезли свои пожитки в огаревскую квартиру. Натопили как следует лежанку, и маленький наш мальчик — назвали его Колей — лежал на постели, разнеженный теплом и весь розовый, лежал да пошевеливал смешными кукольными ножками. Расщедрилась наша мать, напекла лепешек из последней муки: ешьте, ребят, нынче праздничек великий.
— День освобождения, — вставил я.
— Вот, вот. А завтра зубы на полку, — вдруг поникла мать. — Не знаю теперь, как мне вас, воронят, прокормить?
— Ладно, мам, — попытался я успокоить ее, — при немцах выжили, а теперь не помрем. Скоро небось опять магазины откроют.
— Жди, когда их откроют, а хлебушка-то у нас всего на день осталось. И доменялись до ручки. Ботинки последние отдать, а летом в чем ходить? Ну, что еще остается? — Подошла к сундуку, покопалась, покопалась в старье, вытянула простыню да рушник холстинный. — Обойдемся и без простыни… и рушничок у нас старенький есть. — Мать посмотрела на меня затуманенным взглядом и неожиданно вспомнила: — Стой, малый, а балалайка-то твоя…
Балалайку я давно уже припрятал, бережно завернув и сунув под постель, чтобы не увидели немцы. Если бы не вспомнила мать, так бы и не притронулся к ней. А тут пришлось заняться ею, подлаживать да склеивать.
Все равно уж не играть на ней, не до балалайки. А кончится война, новую купим.
— А кто ее возьмет такую? — попытался я отговорить мать.
— Может, и найдутся охотники.
И вот сегодня мы отправились в Выглядовку. Теперь там немцев нет и можно ходить без опаски. Подходя к деревне, я обратил внимание на сгоревшую конюшню: пожар, что ли, случился? Мужики растаскивали остатки бревен, вокруг сновали ребята. Но что это, как будто обгорелая лошадь? Мы остановились от любопытства: при отступлении немцы подожгли конюшню, закрыли ее на запоры, и когда лошади стали выскакивать из огня через стены, расстреливали их из автоматов. Потом людей повыгнали на улицу и стали дома поджигать. Хорошо, что наши скоро подоспели, а то бы вся деревня сгорела дотла. Мы глянули — и правда: то тут, то там виднелись стропила черные, обгорелые или вовсе одни стены.
…Возвращались к вечеру, мать довольная, я — нет. Конечно, полпуда ржи — хорошая подмога. А все-таки жалко балалайку. Долго не находилось на нее охотника: до того ли, мол, сейчас, на балалайке-то дренчать, как бы плакать не пришлось. Я уже рад был в душе, что домой ее принесу. Да, как нарочно, перед самым уходом из Приволья зашли мы в один дом, а там трое ребят. Засмеялись они, как увидели балалайку, взял ее старший, ударил было по струнам — задребезжали вроде телеграфных проводов.
— У-у, да они лопнутые! — поморщился парень. — Кабы настоящая была балалайка-то…
— Немцы оборвали, — оправдывалась мать. — Струны-то можно раздобыть, главное — балалайка. Посмотрите, новая совсем!
— Сколько за нее? — спросил парень.
— Пуд хлеба дадите?
Но тут вмешалась хозяйка, прицыкнула на него;
— Хватит тебе… балалайка понадобилась. На войну небось скоро возьмут, а тебе — балалайка.
— Ладно, мать, я уйду — братья вот позабавятся, — кивнул он на младших. — Что тебе, хлеба жалко?
— Сами до новины не дотянем, а вам — балалайка.
И все-таки уговорили ребята хозяйку.
— Ладно, десять фунтов дам вам, так уж и быть, — согласилась она. — Ради того, что немцев прогнали. Ради праздника такого.
Новость услышал: арестовали наши Мяча и Зайца, как предателей, судить будут. И стоит, чтобы не угодничали они перед немцами, не выдавали партизан да коммунистов. А жену Мяча, оказывается, немцы расстреляли. Пошла она в их штаб да скандал устроила из-за мужа: зачем, дескать, он своих предает, не верьте ему. За эти слова вывели ее из штаба и расстреляли.