На другой день обращаюсь к надзирателю, прошу бумагу, чернила, чтоб жалобу написать, а тот тоже бить стал, приговаривая: «Вот тебе бумага, вот тебе перышко, гнида дворянская!» А когда кровь снова пошла, добавил: «А вот тебе и чернила! Тебя для того и прислали сюда, к тачке приковали, чтоб ты сдох, как собака, а как сдохнешь, отвезем в ней в лес…» Ох и страшен человек, когда власть безгранична! В зверя превращается.
Били каждый вечер, вроде как молитву перед сном совершали. Ну, думаю, забьют до смерти. Не выдержал как-то, кричу: «Братцы! Я же за вас на площадь в Петербурге против царя вышел, чтоб крестьян освободить, землю вам дать, а солдатам службу сократить!» Не верят, смеются. Но вижу, кое-кто смотрит жалостливо. Я к ним: «Неужто не слышали про это?» Не слыхали, говорят, да и быть такого не могет, чтоб офицер и дворянин за солдата и холопа шел. Но вдруг сзади кто-то голос подал, а народу в бараке человек сто, мол, знает про восстание, в Петровском Заводе целый каземат для офицеров и дворян построили, и князья, генералы там даже есть. И хоть не все поверили, бить стали меньше…
— Раз ты знал, что мы в Забайкалье, чего же не сообщил? — спросил Бестужев.
— Но как? Да и слышал только о Трубецком, Волконском, а про вас не знал. И чем вы могли помочь?
— Попросили бы перевести к нам.
— Меня-то, беглеца? Как только отковали от тачки, пошел в деревню, упросил одного кузнеца разбить кандалы, бежал, прикинулся нищим и пошел на запад. Зима, мороз лютый, едва не замерз. Но выжил — все-таки добрый народ сибиряки! И ночевать пустят, и накормят, да в дорогу кой-чего дадут… Шел так и добрался до Енисея. Оттуда решил к Минусинску спуститься — все южнее, теплее и от тракта подальше, да не успел — снова арестовали, отвезли в Иркутск. Тут уж высочайшего распоряжения не ждали — наказали плетьми, а это, брат, не лоза и не шпицрутены — посерьезнее штука. Так попал обратно в Забайкалье, опять приковали к тачке… Ох, круги адовый — вздохнул Луцкий, мотая головой. Слушал, смотрел на него Бестужев и удивлялся, как не сломался, выдержал он. И так странно рассказывает, то и дело усмехаясь, будто не о себе, а о ком-то другом. А Ваня Токмаков сидел бледный, притихший, словно онемев от исповеди беглеца. Вырос, родился здесь, много видел их, но не представлял, до чего тяжко каторжникам в рудниках.
— Когда же освободили от каторги?
— В пятидесятом. Култума — место поселения, недалеко тут, верст двести. Служу по откупам, триста рублей серебром в год. И одному не густо, а у меня — куча детей.
— В правах восстановили?
— Из-за побегов амнистии не подлежал, но недавно все-таки вернули дворянское звание. Однако жена и дети как были горнозаводские, так и остались. А это значит, в Россию можно ехать только мне. Вот она, царская милость: бросай семью, езжай один!
— Нет, надо подумать. Хочешь, поговорю с Муравьевым?
— Вы с ним накоротке?
— Ну как сказать? Слово замолвить попробую.
— Был бы очень признателен. Но вряд ли разрешат — денег-то на дорогу сколько…
— Погоди, в наше время все может быть. Главное, добиться разрешения в Петербурге, там о деньгах не очень-то думают, спохватится лишь местное начальство, да будет поздно — предписание выполнять надо. Я, между прочим, в таком же положении. Детей, правда, двое, но жена, три сестры, сам — седьмой. Тоже думаю уехать, но подожду, пока подрастут дети…
Бестужев знал, что тысячи матросов и солдат были сосланы в Сибирь и на Кавказ, догадывался об их судьбе, но лишь после встречи с Луцком получил представление об истинных страданиях младших чинов, попавших на каторгу, которая была для них намного страшнее. Боль и стыд охватили его за свой свежий, здоровый вид, за хоть и не щегольскую, но добротную одежду, а главное за то, что фактически имение он вверг Луцкого в пучину страшных испытаний. И он дал себе слово помочь ему и его семье.
ЧИТА — СЕЛЕНГИНСК
Проезжая села, Бестужев то и дело слышал торжественный перезвон колоколов — повсюду отмечалось разграничение по Амуру. В Чите он подробно рассказал Завалишину о своем путешествии и переговорах в Айгуне. Дмитрий Иринархович слушал со скептической усмешкой и вовсе не разделял восторгов по поводу дипломатического успеха, достигнутого благодаря воле, твердости и разумной тактике Муравьева. Ехидные реплики по адресу генерал-губернатора и вся отстраненная позиция Завалишина раздражали Бестужева. Переубеждать его было бесполезно. Можно, конечно, быть недовольным местными властями, упрекать за ошибки и прегрешения, но стоит ли мазать все черной краской? Ведь Айгунский трактат — событие из ряда вон выходящее: без единого выстрела возвращена гигантская территория, равная чуть ли не половине Европы.
Все это венчало титаническую деятельность экспедиции Невельского, подвиги русских морских офицеров по освоению низовьев Амура, Сахалина и побережья Японского моря, а Завалишин брюзжит, фыркает незнамо на что. И потому Бестужев расстался с Дмитрием Иринарховичем внешне благопристойно, но без особой теплоты и сердечности.