Вечером я встретил Сергея Ивановича; бабушка Наталья ругалась на него из окна.
— Не ори на него! — крикнул я бабушке Наталье, известной в деревне своим неуживчивым характером.
— Ишь заступник нашелся, — бабушка удивленно посмотрела в мою сторону, — коли он так по сердцу тебе, вот и пои его. Он же, как мерин, прости меня, господи, ведро выжрет и ухом не поведет.
— Вот вырасту, буду ему на каждый праздник по ящику покупать, — сжимая в кармане жесткие погоны, сказал я, — а тебе, чтобы не орала, по ящику конфет.
— Ой, дождемся ли, — засмеялась бабушка Наталья.
— Он меня понимает, да, понимает… — Сергей Иванович, цепляясь за колышки изгороди, добрался до крыльца, а я побежал к своему дому; с того дня прошло много лет, умерла бабушка Наталья, Сергей Иванович тоже заметно сдал, но все еще хорохорился; выпив, пытался плясать прямо на крыльце каменного магазина, и каждому пытался объяснить, что когда-то был председателем колхоза; раньше я за ним такого не замечал, а тут, под конец жизни, словно какой-то внутренний тормоз отпустил, — Сергей Иванович вел себя так, будто его в чем-то кровно обидели, и на полном серьезе, далее трезвый, говорил: «За такую жизнь звездочку бы могли дать». И я невольно чувствовал свою причастность к тому, что мечты Сергея Ивановича в чем-то не сбылись.
Все это постоянно жило в моей памяти и, странное дело, с годами не забывалось, а все ярче, все в более мелких подробностях вставало перед глазами; неделю назад, например, мне вспомнилось, что Сергей Иванович курил только свой самосад, и у него была небольшая машинка для резки табака; многим мальчишкам хотелось нажать на ее ручку, чтобы ровные полоски пахучего табака упали в жестяное корытце, но Сергей Иванович, хотя и подарил мне погоны погибшего сына, может быть, единственное и самое дорогое, что у него осталось, машинку все же не доверял и даже сердился, когда я садился рядом на пенышек; наверное, опасался, как бы у меня не возник интерес к курению… Странная эта штука, память: никогда не знаешь, что она вытащит завтра из своих глубин; остается лишь поражаться ее неиссякаемым запасам и свыкнуться с мыслью, что все это живет в тебе, хочешь ты или нет, ежечасно, ежесекундно, готовое в любое мгновение высветиться на ее экране; наверное, нечто подобное произошло тогда и со мной; а может, всему виной, как я уже говорил, книги, газетные заметки о самодельных самолетах, о дельтапланах… не знаю точно, да и задумываться над этим, честно говоря, не очень хочется, поскольку каждое увлечение на какое-то время окрыляет, а тут я решил построить самолет, и сначала украдкой, а потом уже не скрывая своих намерений от сослуживцев, стал рисовать наброски конструкции, и ребята из молодежной секции байдарочников на первых порах подтрунивали надо мной; еще бы!.. я, в их понимании, уже отживший свое, отработавший, отчего стал похож на сутулое приспособление к кульману, вдруг увлекся не строительством дачи, а любительским самолетостроением, заранее зная, что мечта эта вряд ли осуществится; у меня руки не сродни рукам умельцев, да и в моторах я не специалист; однако вечерами, когда домашние садились к телевизору, я уходил в библиотеку, рылся в учебниках, справочниках; в библиотеке я познакомился с одним дельтапланеристом, который в десять минут разбил мою мечту о самолете; по его словам выходило, что шум мотора мешает наслаждению полетом, что только планер, а еще лучше дельтаплан помогает почувствовать себя птицей, легко и бесшумно парящей над землей, но для этого дельтаплан непременно надо построить самому, чтобы в полетах чувствовать каждую планочку, каждую реечку, как часть своего тела.
«Ты как бы сливаешься с ним. Стоит чуть повернуть голову вправо, и ты летишь вправо; поднимешь голову, и он, вернее, ты набираешь высоту…» — я был заворожен рассказом нового знакомца, уже в полной мере, видимо, познавшего ни с чем не сравнимую, не поддающуюся описанию радость свободного парения.