Но только спустя годы после войны люди узнают, как недалеко от Можайска, под Вязьмой, четыре попавшие в окружение армии Резервного и Западного фронтов две недели дрались не на жизнь, а на смерть, чтобы вырваться из вражеского окружения. Дрались сотни тысяч, а из кольца вышли лишь мелкие разрозненные группы израненных, измученных бойцов и командиров. А те, что сложили свои головы на поле боя под Вязьмой, остались лежать навсегда в древней земле смоленской. А ветер… ему, ветру, все равно что нести на своих легких и быстрых крыльях: тонкие запахи полевых незабудок и ландышей или смердящее зловоние разлагающихся трупов…
То, что на оперативных штабных картах Верховного Главнокомандования было обозначено топографически как Можайский рубеж обороны, на изрытой лопатами и кирками живой земле выглядело по-другому: противотанковые рвы и надолбы, извилистые окопы и траншеи, трехнакатные блиндажи и бетонированные доты, командные и наблюдательные пункты, огневые и запасные позиции, землянки медсанбатов… Никогда еще со времен сражений с наполеоновской армией Минское шоссе и Старая Смоленская дорога не испытывали такого круглосуточного напряжения, как в октябре сорок первого года. Казалось: сумей заговорить в эти тяжкие дни дорога, она взмолилась бы: «Люди!.. Что вы делаете?! Ведь и у дороги есть мера сил и предел терпения. Умирает не только человек, умирает и дорога…» Но Старая Смоленская дорога жила, не умирала. Она, как и россиянин «во дни торжеств и бед народных», напрягалась до последней своей силушки и молча благословляла на праведный бой всех, кто двигался по ее натруженной спине и полуразбитым обочинам.
Еще в далеком детстве Лещенко знал, что у православных считалось великим грехом пройти мимо церкви или часовенки и не перекреститься. А некоторые, особо религиозные, при этом снимали шапки и неистово сгибались в земных поклонах. Но это была набожность безграмотного люда. Там были своего рода первородный фанатизм и страх согрешить перед богом, вбитые в душу христианина с младенческих лет, когда глаза Христа или божьей матери, изображенных на висевшей в углу избы иконе, следили за ребенком всюду, где бы он ни находился. Но сейчас… Какая неведомая сила, какой душевный призыв заставляли замедлять шаг усталых солдатских колонн, двигающихся мимо памятника Кутузову?.. И словно по чьей-то суровой команде головы бойцов, вскинувшись и освободившись от тягучей дорожной дремоты, поворачивались направо, и взгляды всех — пеших, конных и двигающихся на машинах и бронетранспортерах — скрещивались на освещенном лучами закатного солнца памятнике. Не пройдет и месяца, как с гранитного Мавзолея Ленина имя великого русского полководца прозвучит как напутствие и как отцовское благословение из уст Верховного Главнокомандующего. Это имя прозвучит над молчаливо идущими мимо Мавзолея колоннами вооруженных бойцов и командиров как призыв отстоять Москву. И они, осененные этим великим именем, ставшим гордостью и славой России, сойдя с брусчатки Красной площади, миновав собор Василия Блаженного, молча сядут в грузовики и маршевой колонной двинутся туда, где будет решаться судьба Москвы и судьба России.
Но до этого Великого Парада, который войдет в историю войны и в мировую историю государств, было еще двадцать с лишним дней.
Слова полководца, высеченные на гранитном постаменте, читались сердцем и вызывали в душе неизъяснимое волнение не потому, что судьба распорядилась бросить на карту жизнь каждого, кто вступал на легендарное Бородинское поле, а потому, что слишком жгуче разгоралось в душе каждого солдата и командира чувство преданности Родине и безмерности своего долга перед ней. Подобное чувство с такой силой захватывает человека не часто. Оно как молния перед грозой освещает всю прожитую жизнь и подсознательно дает понять, что вся прожитая жизнь была лишь подготовкой к великому часу, уготованному судьбой для великого дела. И час этот, а может быть, даже и минута станут бессмертными в памяти народа.