— Дорогие товарищи!.. Бойцы-дальневосточники!.. Герои боев у озера Хасан! Передаю вам горячий привет от трудящихся столицы! — Дождавшись, когда стихнут аплодисменты, Плужников продолжал уже более уверенно: — Хотя сейчас не время для собраний и митингов, я все-таки выполню поручение МГК партии доложить вам, что над сооружением можайского рубежа обороны рабочие заводов и фабрик Москвы, а также интеллигенция столицы трудились день и ночь, работали до кровавых мозолей, возводя оборонительный вал, центр которого проходит через Бородинское поле. Десятки километров окопов и траншей, надежные блиндажи, дзоты и доты, километры проволочных заграждений, противотанковые рвы… — все это трудящиеся Москвы и Московской области сооружали для вас, дорогие дальневосточники! — Оратор говорил без бумажки, и поэтому каждое его слово будоражило сердца бойцов. Свою речь Плужников закончил взволнованно. И волнение это передалось залу. — Вам, дорогие бойцы и командиры, выпало святое дело. За Родину, за свободу Отечества вам придется грудью встать на Бородинском поле. — И снова продолжительная пауза еще сильнее скрутила пружину тишины. — Как потомственный рабочий, чей прадед и дед работали в далекие царские времена в замоскворецких мастерских Гоппера, которые позже стали заводом Михельсона, а теперь заводом имени Владимира Ильича, я докладываю вам, дорогие воины, что рабочий класс столицы свое производство переоборудовал для фронта. Все для фронта!.. К станкам встали ваши матери, ваши сестры и ваши младшие братья! Помните, что за спиной у вас Москва!
Хмурые сосредоточенные лица бойцов застыли в крайнем напряжении. Никто не кашлял, хотя десять минут назад, когда за столом президиума еще никто не сидел, по рядам зала волнами перекатывался простудный кашель.
После мастера литейного цеха завода имени Владимира Ильича выступил Николай Власович Батурин. Став за трибуну, он положил перед собой серую каракулевую кубанку, прокашлялся в полусогнутую ладонь и простуженным голосом начал:
— Бойцы!.. Решается судьба России! Лютым огнем ненависти горит душа моя, душа старого вояки! Ноют по ночам старые сабельные шрамы, шрамы гражданской войны. — Батурин отпил глоток из стакана с водой, стоявшего у борта трибуны. Откашлялся. — Почти все вы родились при Советской власти. А мы, отцы ваши, деды ваши, за власть эту не жалели ни крови, ни жизни. Не сегодня завтра вы вступите в бой. В страшный, смертельный бой… Нет у меня таких слов, какими я напутствовал бы вас с этой трибуны. Тогда примите мое отцовское благословение: не жалейте жизни для Отечества!.. И уж если кому судьбой начертано умереть за Россию, то умереть нужно с честью, как умирали на Бородинском поле русские солдаты в войне с Наполеоном. — Вздохнув, Батурин окинул пристальным взглядом зал, словно кого-то выискивая в нем. Крепко сжатые кулаки его лежали на бортиках трибуны. — Докладываю вам, сыны мои, что я, старый кавалерист, с сегодняшнего дня, с сего часа буду с вами. Моя боевая позиция уже определена: в пулеметном расчете на Багратионовых флешах. Постоим за Отечество!..
Аплодисменты зала сопровождали речь Батурина до тех пор, пока он не сел за стол президиума.
Затем комиссар дал слово академику Казаринову. Тяжело поднимался он со стула, опираясь ладонями о край стола, а когда встал и выпрямился во весь свой высокий рост, распрямил плечи, то к трибуне шагнул не сразу. Со стороны можно было подумать, что или он не решается выступать, или все слова, которые жгли его сердце, внезапно улетучились от волнения. Но такое могло лишь показаться. К трибуне академик шел медленно, о чем-то сосредоточенно думая. Дождавшись, когда зал затихнет, он порывисто вскинул свою седую голову и, обращаясь не к сидевшим в зале, а как бы в пространство, тихо начал: