Где-то рядом вспыхнул звонкий металлический шорох – Надя досадливо обернулась и встретилась с темными глазами спутника. – Шоколадку… – зашептал было он и осекся, увидев, вероятно, что-то совершенно неожиданное в ее лице, принудившее его замолчать. А мелодия нарастала; она больше уже не казалась бессильной, плененной птицей – она неслась, как горный поток, сверкала могучей и опасной струей, заполняя собою весь зал до самого купола; она изменилась, эта слабенькая песня Одетты – в ней вдруг начал позванивать нежданный металл, точно слетала в оркестр та самая фольга от шоколадки – она зазвучала пробивающимися изнутри, еще не распознанным, но уже очень угрожающим предупреждением: совершенно обновленная, ставшая вдруг очень грозной, неожиданная в своей неотвратимости тема проросла сквозь серебряное кружево Одетты, проросла и разорвала, рассыпала, смела его прочь. Мелодия по-прежнему звала за собой, но звала уже не просто лететь в небо, а куда-то спешить, что-то догонять, кому-то объяснять неведомые и простые истины, остановить нечто, нависшее обвальной скалой – нечто неотвратимое, страшное и безысходное. Наде казалось, что само кресло качается под ней, переваливаясь, опускаясь и вновь поднимаясь под невидимыми толчками и грозит вот-вот по-настоящему опрокинуться навстречу летящей, все сметающей лавине – и чтоб уцелеть, нужно было скорее вскочить и бежать; бежать неважно куда – бежать и что-то делать, неважно что, но только не сидеть, не сидеть без движения.
Мелодия росла, вытесняя собою воздух, грозное предупреждение рванулось в страшном тутти оркестра – оно гремело звериным рыком тромбонов, лязгало тарелками, глухо отдавалось в ударах тугих литавр, рыдало, едва не срываясь со струн всех скрипок, альтов и виолончелей – и не в силах больше сдерживаться, Надя разжала покорные пальцы и почувствовала совершено реально, как тугая волна горячих звуков приподнимает против воли ее обмякшее тело…
И в тот же миг резко стихли, упали разом все голоса оркестра; отсекая тревожную тему, еще секунду назад грозившую уничтожить все на своем пути, стремительно взвилась синяя анфилада занавеса – и, возвращая ее в реальность, со сцены, сочно брызнувшей золотым, синим, зеленым, розовым светом, ударил веселый и радостный вальсовый разлив первого акта.
7
Двадцать часов, – машинально прочитал Рощин на спокойно зеленеющем табло. – А самолет в двадцать три. До регистрации часа полтора. И как это я так быстро приехал?
Он прошагал из конца в конец холла. Поднялся на второй этаж.
Взял наконец двойной кофе. И встал за столик у края балюстрады.
Дипломат с докторской поставил на пол. Прижав ногой для сохранности. Буфетчица, как ни странно, не поскупилась. В облупленном стаканчике пузырилась настоящая густая пенка. Рощин аккуратно вычерпал ее ложкой. Это была квинтэссенция кофейного вкуса. Потом не спеша принялся за кофе. Стаканчик был, конечно, мал. Опустошив его, Рощин снова взглянул на табло.
Невозмутимые зеленые цифры показывали всего двадцать двенадцать.
Он вздохнул, глядя на людей в холле. Они отчаянно сновали взадвперед. Перетаскивали обмотанные веревками чемоданы. Толкали друг друга в хвостах очередей.
Все спешат. Все торопятся. Все опаздывают, – раздраженно подумал он. – Только мне некуда. И зачем так рано сюда явился? Сидел бы дома! Почитал бы "Математикал ревью"… От Нади, выходит, бежал. Точнее – от бессмысленного ожидания ее звонка.
Рощин раздраженно покачал головой. Ну, хватит о ней наконец!
Сердце опять заболело. Тяжело отдалось в левую руку до локтя. Словно действуя назло кому-то, он сходил в буфет. И взял еще кофе. Опять двойной.
А Надя не дергается, – упрямо травила застрявшая мысль. – И нет ей никаких дела. До чего же она глупа по сути! Ничего не видит. Ничего. Кроме своих исчерканных нот! Которые ей самой кажутся страшно важными и нужными. Удивительно… При такой жене еще удалось сделать докторскую!
Докторскую…
Мгновенно переключаясь, Рощин потрогал дипломат.