При всех прошлых выгодах писатель — невыгодная професссия. В бытность мою членом Союза писателей один довольно известный поэт (не скажу кто, да и не важно) удивлялся, что я не пользуюсь членской книжкой для соблазна девиц: «Стóит ее предъявить, любая пойдет». А теперь какая девица пойдет с поэтом, а тем более за поэта — только потому, что поэт? У меня на этот сюжет есть классный постсоветский рассказ «Поэт и муха», который Таня Бек пристроила в модный тогда журнал «Столица». Литература как способ самоутверждения — не литература вообще. Скорее, способ самоотдачи, самоедства, самобичевания, самопокаяния и экзорцизма. Не устаю приводить Платона и прошу прощения за повтор: все созданное человеком здравомыслящим затмится творениями исступленных. «Записки скорпиона», например. Как до этого — «Три еврея», написанные шиитом-флагеллантом Владимиром Соловьевым. Главный нетворческий стимул «Записок скорпиона» — нежелание автора прослыть автором одной книги, хотя у него вышло с две дюжины, но послабже. Попытка побить собственный рекорд или хотя бы вровень — вот что такое мои последние книги: «Быть Сергеем Довлатовым. Трагедия веселого человека», «Иосиф Бродский. Апофеоз одиночества», «Не только Евтушенко», «Высоцкий и другие. Памяти живых и мертвых» и — е.б.ж. — «Быть Владимиром Соловьевым. Мое поколение — от Барышникова и Бродского до Довлатова и Шемякина».
А московский роман я сочинил вослед, на инерции питерского романа, решив, что эксгибиционизма, флагеллантства и исступленности мне должно хватить еще на полтысячи романных страниц с живыми и легко узнаваемыми прототипами из Розового гетто, и, как я уже писал, дал на прочтение первые сотни страниц моей соседке Тане Бек, умной, талантливой, забалованной, с которой недолго предотъездно дружил, попросив изложить претензии в письменном виде, чтобы вмонтировать в продолжение моего живого романа. Она согласилась, и я уже привел пару абзацев ее едкого, злое*учего письма, но сам роман закончить не успел, а теперь вот, за тридевять земель пространства и времени, пользуюсь неоконченной рукописью для этой книги «Высоцкий и другие» — романных воспоминаний, которые строчу, чтобы сфокусировать два времени в одной книге: то, о котором пишу, и то, в котором живу. Занятие рисковое, конечно, учитывая безжалостное время. Однако кто уклоняется от игры, тот ее проигрывает — выскочило из головы, как по латыни. Проще говоря, не рискнешь — не выиграешь. На Паскаля я уже где-то здесь ссылался.
О трагической Тане Бек я написал отдельно, а здесь пару слов о другом трагедианте эпохи, который ее и иже с ней крестил.
Не мне, конечно, судить, но полагаю, что отец Александр Мень, с которым я пару раз встречался (в том числе с Юзом Алешковским, который, будучи под сильным шофе, обрушил на батюшку мат-перемат, и Мень выслушивал его пьяную абракадабру с благодушным терпением и, как мне показалось, веселясь), но безрезультатно (в отличие от Юза я не крещен и не обрезан), обращая в веру безверых литераторов, привел многих к благостности и лицемерию. Мне кажется, ему льстило общение с писателями, в чем лично я большого греха не вижу, хотя маленький — для попа — был. Он принимал нас каковы мы есть, ничего не требуя. Учительство ему претило. Он был просветителем, а не учителем. Его терпимость и всепрощенчество отменяли у вновь обращенных чувство вины и требовательность к самим себе — говорю только о тех крестниках, с кем знаком: с полдюжины литераторов, которых он обратил в истинную веру, не изменив ни на йоту. Об остальной его пастве ничего не скажу — не знаю.
По контрасту и для равновеса привожу иное мнение куда более, чем я, авторитетного и квалифицированного в вопросах веры человека — Сергея Аверинцева: