В русской литературе последних двух десятилетий на удивление скудно число не мемуарной и не документальной прозы о Катастрофе. Отдельные мотивы можно обнаружить у многих современных писателей, есть немало рассказов и стихотворений на эту тему, но произведений крупных форм, целиком посвященных ей, совем немного. Это неожиданное молчание требует объяснения, но оно уже само по себе весьма значимо. Причины молчания израильтян в послевоенные годы хорошо известны: отторжение «шедших на убой», с одной стороны, и травма выживших – с другой. Кроме того, израильские власти не желали ссориться с Западом и с СССР. Ситуация стала меняться с началом холодной войны и изменением отношений между Израилем и СССР. Символическим сломом молчания считается состоявшийся в Израиле суд над нацистским преступником Адольфом Эйхманом в 1961 году. Прошло еще два десятилетия, и третье поколение, внуки выживших в Катастрофе, стало возвращаться к памяти дедов.
Однако у большей части граждан СССР преемственность памяти о Катастрофе почти не сохранилась. Большинство советских евреев воевали или были эвакуированы, большинство оказавшихся под оккупацией были убиты. Немногие выжившие часто эмигрировали после войны, и они или их потомки редко писали по-русски. В Советском Союзе тема Катастрофы была табуирована: уничтоженные евреи стыдливо именовались «мирными советскими гражданами». Ранние литературные свидетельства Катастрофы (у таких писателей, как И. Л. Сельвинский, И. Г. Эренбург, В. С. Гроссман) были в основном свидетельствами ее последствий, тех страшных следов, которые оставили после своего отступления немецкие войска и их союзники. В 1960-70-е годы появляются монументальные попытки осмысления Катастрофы в творчестве А. В. Кузнецова, Е. А. Евтушенко, А. Н. Рыбакова, Ю. М. Даниэля. Сегодня преобладают мемуарные и публицистические работы таких авторов, как Л. Симкин, В. Лазерсон и Т. Лазерсон-Ростовская, Я. Верховский и В. Тырмос, Д. Зильберман, Ф. Михельсон и другие. «Фикшн» о Катастрофе, как уже было сказано, редко встречается в сегодняшней русской литературе. Серьезные попытки говорить на эту тему языком литературного вымысла предпринимались Л. Улицкой («Даниэль Штайн, переводчик») и Е. Макаровой («Фридл»). На этом фоне особняком стоят «Последний выход Шейлока» Д. Клугера и два романа Тарна, которые мы и обсудим ниже.
Как объяснить отсутствие писательского интереса к такому значимому историческому событию, как Холокост, настолько богатому темами, драматизмом, трагизмом, являющемуся неисчерпаемым источников философских, исторических, социальных и этических размышлений, служащему причиной непрекращающихся политических скандалов как внутри различных стран, так и в международных отношениях? Аргумент о недостаточной исторической дистанции несостоятелен, поскольку в литературах на других языках можно наблюдать другую картину. Можно предположить, что проблема заключается в несоответствии темы и тех поэтических стратегий, которые представляются современным писателям наиболее актуальными и модными. Чтобы писать о Холокосте, историческое фэнтези не годится, а исторические романы не в моде. И все же есть исключения. В романах Юдсона «Лестница на шкаф» и «Мозговой» Холокост смело используется как прототип для антиутопических фантазий. Главы романа Михайличенко и Несиса «Talithakumi…», посвященные визиту героев в музей Освенцима, и в особенности Голя, который был инициатором этого визита, закончившегося для него мокрыми штанами, – это, возможно, типичный случай страха и притягательности, которые одновременно вызывает дискурс Катастрофы. Возможно, это единство тяги к приключению и неизведанному и мифического ужаса перед преисподней, трепет перед неизвестным, но заведомо ужасным, архетипическая пещера с драконом, либо страх пережить в альтернативной истории то, что в реальной пережили наши братья-двойники по другую сторону линии фронта. В любом случае, дискурс Катастрофы – это территория подлинного первозданного пафоса, с которым, как казалось, современное искусство уже распрощалось [Гольдштейн 2009: 219–227]. С другой стороны, наиболее распространенный модус дискурса Катастрофы соответствует доминирующей сегодня виктимной парадигме. При этом русско-израильская литература 1990-х и 2000-х годов не страдает комплексом виктимности, но и мании героизма в ней не наблюдается. Возможно, в этом состоит главная причина ее странного молчания на данную тему: чрезвычайно трудно, если не невозможно, найти не жертвенный и не героический тон в разговоре о Холокосте. Не удалось это и Алексу Тарну, к рассмотрению романов которого мы наконец приступаем.