— Не думала, что вы так наивны. Впрочем, вы же кончали теперешнюю академию… На костер средневековой инквизиции шел Джордано Бруно. О мировой гармонии мечтал Фурье. Кампанелла в темной сырой яме, изувеченный, писал свой «Солнечный город». Все они призывали к добру, к разуму. Хотя зачем я это вам?! Вы даже не были свидетелем невиданного костра инквизиции, который зажгли наци на площади Оперы, сжигая на нем не книги, нет, — мировую культуру! Таких костров даже в мрачное средневековье не было… А Микеланджело… Он, Рихтер, потому велик, что создавал произведения, которые и через тысячи лет будут потрясать людей. Его роспись потолка Сикстинской капеллы — не прихоть владыки, а вершина гения, вершина разума. То же самое можно сказать о Шекспире, и о Бахе, и о Шиллере. Их творения будут жить и жить! А ваш «Победитель на Великой реке» будет жить? Сомневаюсь. Он канет в Лету, ибо еще никогда не переживало своего творца искусство, проповедующее насилие и вражду к другим нациям. А ваш «Победитель» пьет воду из чужой реки, стоит на чужой земле, его оружие убивало людей чужой страны. Только за то убивало, что они родину свою хотели оградить… Вот в чем разница, дорогой Рихтер, между вами и Микеланджело!
«Что, она опять права? Да? Возможно. Пожалуй. Но чтобы творить бессмертное, необходимо что-то жрать. Хотя бы не досыта. Эти два полотна дали мне хлеб. Теперь, право, можно заняться и… Ну да, скажи ей, что теперь ты готов взяться за бессмертное! Попробуй! И она уничтожающе ткнет в набросок портрета Геббельса: «Это — бессмертное?!» А хотя бы! Есть, есть, право, доказательства тому, что и вы, Кете Кольвиц, заблуждаетесь. Есть!» Максу казалось, что его осенило.
Он быстро встал. Книжных полок и шкафа у него еще не было, свою нищенскую библиотеку он держал в двух дешевых чемоданах. Нагнувшись, откинул крышку одного из них, вытащил большую, роскошно изданную книгу. Кольвиц короткого взгляда было достаточно, чтобы безошибочно узнать фундаментальное исследование Карла Юсти о блистательном художнике семнадцатого века Диего Веласкесе.
— Посмотрите!.. Вот кого изображал бог живописи Веласкес!.. Портрет Филиппа Четвертого с золотой цепью… Портрет Филиппа Четвертого в черном костюме… Портрет Филиппа Четвертого в латах… Около десятка великолепных портретов короля! Сага о короле! Почти столько же портретов вельможи Оливерса, портретов придворных карликов и шутов… Почему же, ну почему же!..
Подыскивая слова, Макс кинул книгу в чемодан. Кольвиц кивнула:
— Понимаю. Почему же им, великим, можно было писать вельмож, а мне, Максу Рихтеру, фрау Кольвиц запрещает? Так?
Он не ответил, лишь стиснул руки так, что пальцы хрустнули в суставах. Обозлился: «Как у нервничающей кокотки!»
— Веласкес жил триста лет назад. Выходит, за три века мы ничуть не ушли вперед? Служили и будем служить только тем, кто может платить за счет ближних? Будем писать только элиту, только сливки общества? А как же те, кто хлеб растит, кто металл варит, кто холсты ткет и краски добывает для наших полотен? Они недостойны наших кисти и резца, так как бедны, бесправны?
Художница снова остановилась перед эскизом портрета Геббельса, скрестив руки на груди и слегка откинув назад гордую седую голову. Губы, обычно слегка выпяченные, сжала в прямую линию. Вздохнув, подошла к столу, к Максу. Смотрела на его ссутуленную спину, на которой горбом топорщилась новая куртка из малинового бархата, на мягкие белокурые волосы: мальчишка, совсем мальчишка! Но — с гонором. Ему в тягость любая опека.
И он заметил, что голос Кольвиц зазвучал тихо, доверительно. Она называла его Максом, словно родного сына. Кстати, как звали ее младшего сына, погибшего в прошлую мировую войну? Не Максом ли? Нет, его звали Петером. Говорят, ему было восемнадцать…
— Есть такое выражение, Макс: не бойся начала, бойся — конца. Мне тяжело и скорбно оттого, что одареннейшие молодые люди отдают свой талант духу алчности. Горек хлеб настоящего искусства в сегодняшней Германии, горек, Макс. Однако еще горше будет конец у тех, для кого сегодня тот хлеб сладок. Это я твердо знаю… Вот набросок портрета. Он исполнен уверенной рукой мастера. Но кого вы пишете, Макс! Апостола какой морали?
Макс вздрогнул: она очень точно угадала, он ведь и правда за пример взял апостола с картины Дюрера. Исподлобья следил, как прохаживалась по комнате художница.
— Вы пишете величайшего со времен средневековья инквизитора! Придет время, и вы, Макс, будете стыдиться этого портрета, вы будете казниться собственной совестью.