Вошел офицер, положил на маленький столик какие-то документы, парабеллум в кобуре, что-то сказал подполковнику, тот разрешающе кивнул. И Макс как-то не очень удивился, когда, пригнувшись под низкой притолокой, порог перешагнул Эмиль Кребс. Это не была атрофия чувств, просто Макс настойчиво приучал себя ничему не удивляться, ведь на войне даже самое страшное — смерть — не является сюрпризом. Лишь подумал: как это умудрился угодить в плен надменно-ироничный, лощеный оберштурмбаннфюрер? Правда, от его лоска и помину не осталось, мятый, захватанный, точно полотенце в общественном туалете. На скуле — здоровенная ссадина. Руками Кребс поддерживал спадавшие брюки, потому что с них срезали пуговицы. Обрезаны и его подтяжки, их полосатые, неотстегнутые концы болтались из-под френча, почти доставая голенищ неуклюжих летных сапог. Верно, Кребс отчаянно сопротивлялся, когда его брали. Связывать не захотели, быть может, нечем было, вот и заняли руки штанами.
Справедливо сказано, что из-за чрезмерного любопытства людьми был потерян рай. Оно подвело и Кребса. Прежде чем возвратиться в Берлин с докладом о состоянии морального духа частей, он решил пролететь над сражающимися войсками в разведывательном самолете. Дескать, никто после не скажет, что свои выводы он делал, будучи в сотне километров от линии фронта. Советские истребители подбили бронированную «раму», и она села где-то близ шоссе Калуга — Алексин. Остальное было делом рук русских разведчиков.
Взгляд Кребса прошел через Макса, как через пустоту. На предложенный стул он сел, словно делал большое одолжение. Умел, право, держаться! Не только Макса — никого не видел. Светлые надменные глаза уставил в одну точку за окном. Смотрел в точку, а видел наверняка многоточие. Или жирный вопросительный знак? За окном — банальный пейзаж: плетень, крыши изб, грива березняка, за которую косо шла стая горланившего воронья.
«Все идет к тому, что скоро мы с тобой встретимся, Эмма. Примешь ли нас в таком виде? Прими. Посочувствуй. Но не возлюби снова. Не стоим того… У вас, женщин, сострадание зачастую в глупейшую любовь переходит. Вас, право, сам всевышний не всегда разберет».
Русские о чем-то переговорили между собой, и переводчик, ушедший на войну из института иностранных языков, сказал, произнося слова редко, округло, словно пипеткой капал:
— С вами будут говорить командир танкового полка Красной Армии подполковник Табаков и комиссар Земляков…
Холодные глаза Кребса недоверчиво скользнули по лицам Табакова и его комиссара: нда? А Макс вскочил: вот почему лицо русского командира показалось знакомым! Может быть, ошибка, однофамилец?
— Господин подполковник, вы имели сражение у села Ольшаны? В конце июня. В Белоруссии! Я был там после боя. Ваши солдаты сражались с великолепной храбростью. Генерал Гудериан приказал похоронить их с воинскими почестями…
Возникла вязкая, неприятная пауза, причину которой Макс понял не сразу. Правда, тотчас уловил, что Кребс окатил его молниеносным презрительным взглядом, а командиры переглянулись как-то непонятно, и глаза Табакова стали отчужденными. Он быстро опустил их. Верно, подумали, что напоминанием и осанной в честь павших советских солдат Макс выпрашивал снисхождение. От такой догадки ему стало не по себе.
Когда Табаков вновь поднял взгляд, Макс оторопел: это были совсем другие глаза. Мрачные, тяжелые. В них даже белков не стало видно. И лицо белее снега за окном. Пересекают его прямая линия сомкнутых бровей и посеревших губ.
Заговорил по-русски. Точно губы у него смерзлись.
— Переведите… художнику… Спасибо, мол… Я помню Ольшаны… там подразделения… вашего Гудериана… погнали на окопы жителей Ольшан. Стариков… детей… женщин. Детей, художник! Сами прятались за их спинами. Преступники! Можете не обольщаться. Ваших солдат мы не будем хоронить с почестями. Не обольщайтесь!..
Перевел комиссар. Чисто, без акцента. Макс подумал: «Моя кукушка откуковала!» И словно обрел высшую остроту восприятия. Даже пожилого комиссара увидел иным. Вначале лицо его представлялось недооформившимся, будто вылеплено из сырой непромешенной глины. Одни желваки да вмятины. На голове не волосы, а шапка слежалого старого снега. Сейчас спадавшая на левый висок седина показалась удивительно чистой, даже голубоватой, как тень на свежем снегу.
Неожиданно Макса поддержал Кребс. Не поведя ни одним мускулом на лице, он процедил:
— Надо знать Leges barbarorum, прежде чем молоть чепуху. Latet anguis in herba[26]
.Макс не понял латыни, ибо в академии художеств, как и большинство студентов, относился к ней словно к теще: без любви, но с показным уважением. Он лишь догадался, что Кребс, поддерживая, в то же время глубоко презирал его. Но еще больше презирал Кребс русских офицеров. Столь же холодно процедил:
— Господ офицеров прошу не оскорблять великую армию фюрера.