— Жизнь такая, Устимушка: за голову часто хватаюсь. — Глазом моргал на красную, перекаленную Ларионовну. — Я ведь, Устимушка, как мечтал. Я мечтал прожить так, чтоб в старости было кому подать мне ковш рассола на похмелье… Ан не вышло. Оттого и хватаюсь за голову…
— Парразит! — Степанида Ларионовна сорвала с вешалки шапку и полушубок мужа, хлестнула ими Стахея Силыча. — А ну сбирайся! Там, может, изба дымом-полымем в небо ушла, а он глухтит тут!..
Дома Стахей Силыч быстро установил, что братская война и трехдюймовый снаряд здесь ни при чем. Морща нос от запаха сажи и дыма, он отыскал половинки злополучного полена, поднес их к свету лампы.
— Хитро придумано!
Ничего хитрого, конечно, не было. Костя расколол толстое полено и, выдолбив в одной половинке углубление, высыпал туда порох, а потом сколотил половинки большими гвоздями. «Снаряд» свой сунул в поленницу, наколотую Стахеем Силычем из привезенного ребятами сухостоя.
— Ловко! — снова восхитился Стахей Силыч, разглядывая Костино оружие возмездия. И — Ларионовне: — Это тебе, церковная запирка, одним моментом за все. Особливо за цезарей…
— Костя?! — подхватилась Ларионовна, как строевая лошадь, услышавшая зов трубы.
— Молодца́, хвалю! — И по этой реплике можно было судить, что Стахей Силыч не тот человек, который хвалит лишь тех, у чьего костра греется.
Ни слова не говоря, Степанида Ларионовна собралась и прямехонько к председателю сельсовета. Привела, распоказала. И была в ту минуту скорбна и тиха, как молитва. Кого не тронет такая печаль!..
А еще через час из сельсовета вернулась Костина маманя, вызванная туда тем же председателем. Вернулась туча тучей. Молча сняла с дверного косяка короткий толстый ремень, на котором Василий Васильич обычно наводил бритву, и — к Косте, читавшему за столом роман «Айвенго». Почуяв неладное, он скосился на нее из-за плеча. Но не шелохнулся.
Неуклюже, по-бабьи замахнувшись, Павловна стебанула сына по спине.
— Нашел дурак забаву: лбом орехи колоть! — И еще раз стебанула. И еще, и еще!
Костя чуть заметно вздрагивал, но не вскакивал, не отводил ударов, только пристально и зло смотрел матери в глаза. Он, конечно, мог увернуться, мог перехватить ремень, мог зареветь от злости и боли. Только ему противно было показывать свою слабость. Он, в конце концов, не Стахей Силыч, свечой взвившийся, когда Ларионовна хлестанула его кожаной лестовкой. В конце концов, он, Костя, вот-вот станет комсомольцем. А комсомольцы в гражданскую молчали даже тогда, когда беляки им шомполами спины кромсали…
— Не устала, маманька? — На Костином бледном лице лишь веснушки проступили, цвели они и на белых дрожащих губах.
Евдокия Павловна швырнула к порогу ремень, села на кровать и расплакалась, уткнув лицо в руку.
— У людей дети как дети, а у меня… один, и тот… Тут налоги платить, а тут… за печь…
Костя стащил через голову рубашку, сходил в заднюю комнату. Вернулся с мокрым полотенцем, наброшенным на исполосованную спину. Опять сел к столу и воткнул глаза в роман Вальтера Скотта.
Сказал глухо, отчужденно:
— А еще орденоноска… Вот приедет отец, спросим, кто из нас более справедлив…
Впервые при ней назвал не папаней, не папанькой, а отцом — по-взрослому, по-чужому. Павловна перестала всхлипывать, смотрела на сына, на его отросшие волосы, язычком сползшие в ложбинку на шее, на крутые плечи, заметно раздавшиеся за последний год… И вновь заплакала, только тише и горше. И теперь другая причина была ее слез.
Потом она вытерлась фартуком и сказала обиженно:
— Больно уж ты, Костька, настырный, и покор тебя не берет. Куда это годится!
Костя не ответил, лишь плечом дернул: «Ровно сама не такая!..» Настойчиво вчитывался в строки, чтобы приглушить обиду, забыть о спине, горевшей, словно ее кипятком окатили. Не получалось: обида путала строки.
Очень у матери непостоянная и неуравновешенная натура. И главное, она как-то всегда не доверяла Косте, что оскорбляло больше, чем подзатыльники, на которых, собственно, и вырос. Вспомнилось, как шестилетним надумал покататься по старице в деревянном стиральном корыте. Плавать он еще не умел. Утащил потихоньку корыто из дому и под восторги пацанов-сверстников спустил на воду. Сел в него, ладошками погреб. Такая радость разбирала, такая отвага перла из души, что запел, загорланил бог знает что. К противоположному берегу старицы греб, туда, где лежали на черной воде плоские лопухи да маленькими желтыми костерками горели кувшинки и стыли белые недотрожливые лилии.
Наверно, маманька тоже услышала, как горланил среди лопухов и кувшинок Костя. А может, просто-напросто корыта хватилась. Выскочила на самый берег да как закричит: «Я же с тебя шкуру спущу, паразит эдакий! Плыви назад сейчас же!..»