Читаем Вывихнутое время. Между насилием и духом полностью

В психолого-антропологических описаниях этому соответствует то обстоятельство, что Я приковано к себе; свобода Я не легка, словно благодать, но тяготит; Я это неотвратимо Я Сам. И это не превращение тавтологии в драму. Возврат Я к Самому Себе не есть в точности ни безмятежная рефлексия, ни результат чисто философской рефлексии. Как в романе Бланшо «Аминадаб», связь с собою это связь с прикованным к тебе двойником, липким, гнетущим, тупоумным; но Я вместе с ним именно потому, что он это Я. Быть вместе (с ним) проявляется в том обстоятельстве, что приходится заняться собой. Всякая затея оборачивается чем-то громоздким. Я существую не как бесплотный дух, не как улыбка или беззаботный ветерок; я не есмь без ответственности. Мое бытие удваивается обладанием «им» я загроможден собою.

Вот оно, материальное существование. Следовательно, в материальности выражено не случайное падение в могилу-темницу тела. Она необходимо сопровождает возникновение субъекта в его свободе быть существующим. Постичь тело так, исходя из материальности, то есть конкретного события связи между Я и Самим Собою, значит свести его к онтологическому событию. Онтологические связи не суть бесплотно-обесчеловеченные узы. Связь Я с Самим Собою не безвредная рефлексия духа на самого себя, в ней вся материальность человека.

<p>Повседневность и спасение</p>

Материя – несчастье гипостазиса. Одиночество и материальность нераздельны Одиночество не есть высшее беспокойство, открывающееся существу, когда все ею нужды удовлетворены. Это не особенное переживание бытия-к-смерти, но, так сказать, спутник повседневного существования с его неотвязной материей. В той мере, в какой материальные заботы проистекают из самого гипостазиса, выражают само событие свободы нас как существующих, повседневность отнюдь не есть падение, отнюдь не выглядит предательством по отношению к нашему метафизическому предназначению, но исходит из нашего одиночества, составляет само ею завершение и бесконечной важности попытку ответа на его глубинное несчастье. Повседневность состоит в заботе о спасении.

Неразрешимо ли на этом пути то противоречие, ареною которого стала вся современная философия? И чаяние лучшего общества, и одинокое отчаяние равно основываются на полагающих себя очевидными переживаниях в опыте, однако являют себя в непреодолимом противоборстве. Переживание одиночества и переживание социальности не только противоположны, но и взаимно противоречат одно другому. Каждое из них претендует на всеобщность и, исходя из себя, осмысляет и другое, выставляя его неким вырождением подлинного переживания.

В самих недрах оптимистической устремленности к общественному созиданию, к социализму чувство одиночества сохраняется и все так же грозит. Радость общения, совместная работа и вообще все, что делает этот мир пригодным для жизни, изобличается им как «отвлечение» в паскалевском смысле, как простое забвение одиночества. Обустроенность в мире, занятость вещами и привязанность к ним, стремление распоряжаться ими все это не только обесценено одиночеством как переживанием, но и объяснено философией одиночества. А именно, что забота о вещах, об удовлетворении нужд это падение, бегство от конечной цели, подразумеваемой этими нуждами; это непоследовательность, пусть роковая, но отмеченная неполноценностью и предосудительная.

Но столь же верно и обратное. Среди тоски и тревоги по Паскалю, по Кьеркегору, по Ницше, по Хайдеггеру мы себя ведем до отвращения буржуазно, а то и просто по-дурацки. Однако вряд ли кому-то придет в голову выдавать дурачество за путь к спасению. В трагедиях Шекспира дурак, то есть шут, это тот, кто, будучи в здравом уме, чувствует и разыгрывает шаткость оснований мира и абсурдность ситуаций; но он не главный герой трагедии, он не должен ничего преодолеть. Он в мире королей, государей и героев щель, откуда сквозит дурачество, а не буря, что гасит светильники и срывает драпировку.

Как ни определяй все то множество занятий, заполняющих наши долгие дни и отрывающих нас от одиночества, чтобы вбросить в гущу связей с себе подобными, как быт, падение, животную природу, вырождение или грязный материализм в них, во всяком случае, нет ничего легкомысленного. Можно, конечно, считать, что подлинное время есть изначальный экстаз; однако приходится обзавестись и часами.

* * *

Наше существование обнаженно; и все же следует одеваться по возможности прилично. Автор пишет книгу о тревоге, но пишет ее для кого-то; он проходит через все хлопоты, начиная с редактуры и кончая выходом книги в свет, и при этом ведет себя подчас как торговец тревогой. Смертник, когда его ведут на казнь, приводит в порядок свой внешний вид; он не откажется от последней сигареты и постарается, чтобы его слова перед залпом были красноречивы.

Перейти на страницу:

Похожие книги

1917–1920. Огненные годы Русского Севера
1917–1920. Огненные годы Русского Севера

Книга «1917–1920. Огненные годы Русского Севера» посвящена истории революции и Гражданской войны на Русском Севере, исследованной советскими и большинством современных российских историков несколько односторонне. Автор излагает хронику событий, военных действий, изучает роль английских, американских и французских войск, поведение разных слоев населения: рабочих, крестьян, буржуазии и интеллигенции в период Гражданской войны на Севере; а также весь комплекс российско-финляндских противоречий, имевших большое значение в Гражданской войне на Севере России. В книге используются многочисленные архивные источники, в том числе никогда ранее не изученные материалы архива Министерства иностранных дел Франции. Автор предлагает ответы на вопрос, почему демократические правительства Северной области не смогли осуществить третий путь в Гражданской войне.Эта работа является продолжением книги «Третий путь в Гражданской войне. Демократическая революция 1918 года на Волге» (Санкт-Петербург, 2015).В формате PDF A4 сохранён издательский дизайн.

Леонид Григорьевич Прайсман

История / Учебная и научная литература / Образование и наука