Русские врачи обходились без охраны. Они быстро осмотрели пункт санитарной обработки, баню и кухню и не стали задерживаться в первом бункере, в котором находились неинфекционные больные. Напротив, в тифозном отделении докторам Маркштейну и Лейтнеру пришлось показать русским врачам свои языки. Маркштейн высунул дрожащий сухой язык, покрытый коричневой коркой, с воспаленным красным кончиком. Русский врач решительно произнес: «Тиф!» Они взяли у доктора Маркштейна кровь на анализ. Диагноз подтвердился.
Русские вошли в маленький изолятор для самых тяжелых больных. В начале осмотра госпиталя у русских сложилось довольно благоприятное мнение об условиях в госпитале, но теперь оно, видимо, изменилось.
Дорога в дизентерийное отделение проходила через наполовину осевший подвал. У левой стены высилась гора мусора, из-за которой были не видны батареи центрального отопления, а справа теснились, пытаясь согреться, несколько больных, для которых мы никак не могли подобрать более подходящее помещение. Мы объяснили русским врачам ситуацию, а потом повели их в дизентерийный бункер.
Помещение встретило нас густыми клубами дыма. Из-за особенностей своего состояния больные дизентерией сильно страдали от холода, и санитар, саксонец Шеффер, постоянно поддерживал огромный костер под отверстием в потолке. Сам он почти всегда сидел у огня. Этому низкорослому человеку было, наверное, около сорока, и, вопреки всем правилам распорядка, он не снимая носил громадную меховую шапку с широкими клапанами. У него были горящие фанатичным огнем беспокойные карие глаза и невыносимый саксонский акцент, резавший немецкие уши. Уход за больными дизентерией был особенно труден. Их надо было согревать, часто мыть и менять им постели, и это при том, что у нас не было запасного белья. Кроме того, больные страдали от невыносимой жажды. Часто им приходилось удовлетворяться несколькими кусочками сахара, тонким сухариком и кружкой чая. Дать им что-то сверх того мы не могли. Но многие из них не могли себя контролировать; они ели соленую рыбу, а потом мучились от страшной жажды и пили все, что попадало им под руку. Течение дизентерии от этого становилось еще тяжелее. Потом у больных начинался упадок кровообращения. Пульс становился все слабее на фоне нарастания отеков глаз, живота и ног. Если же пульс оставался хорошим, то появлялись судороги в мышцах конечностей. Это был признак близкой и неотвратимой смерти. Здесь, как никогда прежде, я убедился в том, что самоконтроль и сотрудничество являются решающими факторами борьбы жизни со смертью. Очень часто больные обвиняли Шеффера в том, что он нарочно морит их голодом и жаждой и несправедливо лишает их рыбы и чая. Шеффера нельзя было назвать приветливым человеком, но если бы он поддался на просьбы больных, то это было бы равнозначно убийству.
Врачи из русской комиссии выслушали жалобы, оценили наши трудности и, кажется, поняли всю бедственность создавшегося положения. Они предложили нам по мере сил проявлять инициативу. Мы не услышали от них ни одного грубого слова. Они смущенно попрощались и отправились к коменданту.
Мы остались в бункере и пошли в дальний его конец, туда, где находился изолятор с больными дифтерией. В бункере было темно, свет падал только из маленькой железной печурки. Для лечения этих больных у нас не было сыворотки. Я помню только одного больного, который перенес дифтерию и выжил. Это был щуплый паренек из Вестфалии. Сначала он заболел тифом, а потом заразился дифтерией. Когда однажды утром я пришел его осмотреть, больной на койке нижнего яруса был мертв и уже успел окоченеть. Но парень улыбнулся мне. Он выжил благодаря здоровому сердцу и выздоровел от обеих смертоносных болезней.
Из многих больных дифтерией мне особенно запомнился лейтенант Э., бывший адъютант командира полка…
Он был молод, долговяз и худ; характер у него был выдержанный, как и положено хорошему адъютанту. Однако, когда он заболел, он стал невероятно капризным, и все свои просьбы, а точнее, требования, высказывал очень строго, если не сказать — укоризненно. Однажды он потребовал варенья. Но откуда мы могли его взять? Мне было очень жаль этого молодого человека. Наверное, ему помогало то высокомерие и нетерпимость, с какими он с нами общался.
Незадолго до смерти у него появилась непереносимость яркого света, он отгородился от своего прежнего окружения, которое — перед тем, как он должен был его навсегда покинуть — стало ему абсолютно чуждым.