К вечеру в чум вернулся Ардеев с пастухом. Пока на печке закипал чай, жена о чём-то по-ненецки говорила мужу. Я порядком устал, сушил у огня портянки, потому что кирзовые сапоги оказались никуда не годными и промокали даже от обильной тундровой росы на травах и кустарниках. Я устал, и мне не было никакого дела, о чём они там говорят. Пусть говорят о чём хотят, пусть смеются, ругаются, сходят с ума — какое мне дело? Ни слова больше не попрошу перевести.
— Иди пить чай, — сказала хозяйка.
— Сейчас…
Я досушил вторую портянку, по холодным латам на пятках подошёл к столу и уселся на низенькую скамеечку — она, как и столик, была карликовая. Пастух что-то спросил у бригадира по-своему. Ардеев ответил ему по-русски:
— Хорошо. Я тоже заметил двух оленей с копыткой. Придётся забить их.
Я втыкал вилку в куски мяса и молча ел.
Пастух опять что-то спросил по-ненецки, и бригадир снова ответил ему на языке моего народа, на языке той земли, откуда я приехал в их тундру. Я не верил своим ушам. Я не спешил верить им. Может, это случайно? Или вдруг что-то произошло?
В люльке сам с собой разговаривал ребёнок, собака стучала когтями о латы, вилки скрежетали о дно миски, а посреди чума торжественно и решительно гудела печка, полная хвороста, печка, в которой, как скоро я понял, догорала последняя граница, разъединявшая нас.
Третий пелей
Я жил в чуме бригадира Ардеева, и с каждым днём всё ближе становились мне тундра и люди, веками кочующие по ней. Я многое видел своими глазами, но есть вещи, которые случаются редко, и, чтобы знать их, надо годами жить с ненцами. И всё же я кое-что узнал, потому что мой хозяин оказался на редкость словоохотливым и доброжелательным человеком.
Он помнил тысячи случаев из своей жизни, сказок, обычаев; он весь прямо-таки был набит шутками и присловьями. И, честное слово, каждый его рассказ был для меня откровением. Жаль только, поговорить с ним удавалось редко: с утра до ночи ездил он по тундре — то выискивал пастбища, то инструктировал пастухов, то сам дежурил в стаде. В чуме я почти не видел его.
Вот почему все наши разговоры проходили в открытой тундре, на бегущих нартах. Он сидел у передка, спиной ко мне, держа в одной руке вожжу, в другой — хорей; я усаживался сзади, с правой стороны нарт, — стараясь не мешать ему, и голос его не умолкал.
Временами свой рассказ он прерывал гортанным, подстёгивающим оленей возгласом «Охэй!», иногда, если мы подъезжали к глубокому болоту, он соскакивал с нарт, бежал вперёд, измерял хореем глубину, сожалеюще цокал языком, и мы по скату сопки далеко объезжали болото. Он продолжал рассказ точно с прерванного места. Нас поливал дождик, сек по лицу крупный осенний град, я болезненно ёжился, а он как ни в чём не бывало говорил и говорил… Он был неистощим, и запаса его энергии и жизнелюбия хватило бы на десяток людей.
Стараясь особенно не надоедать ему, я всё же не терял случая попасть на его нарты.
Вот и сегодня мы ехали с ним в стадо, и навстречу нам мчались карликовые берёзки, холмики, болотца… Ардеев говорил и одновременно хлестал вожжой по боку передового, иногда устрашающе кричал и тыкал хореем в крупы остальных пелеев, посылая их через высокие заросли осоки и камыша.
Он удивительно хорошо правил упряжкой, выбирал единственно верный путь, потому что в тундре нет дорог и всякий раз приходится выбирать её на ходу. Ардеев отлично помнил каждый кустик, бугорок и ручей в тундре. Если для меня все они были, в общем, одинаковы, то для него каждое озерцо и сопка имели своё лицо, свою душу. До войны он окончил совпартшколу в Нарьян-Маре, был начитан, когда-то работал председателем оленеводческого колхоза. Но его любовью, его жизнью была тундра, её просторы. Полвека прожил он здесь, более пятнадцати тысяч дней, а каждый день что-нибудь да случается, и о каждом подчас можно говорить двое суток.
Бывало, мне казалось: всё рассказал Ардеев, исчерпался. Но нет. Наступал новый день, новая поездка, и он заводил речь о чём-то новом, неслыханном. В нём жила мудрость его народа, малого по числу, но великого по упорству и трудолюбию, — мудрость, переданная ему отцом, дедом, прадедом… Может, мудрость десяти поколений спрессовалась и отстоялась в нём, смешливом и коренастом ненце с весёлым нравом и крепкой душой…
Внезапно он замолк. Отчего — понять я не могу. Оттого ли, что устал говорить, оттого ли, что просто захотел помолчать, подумать о чём-то другом. А может, потому, что я не задаю вопросов, и он решил, что слушать его мне неинтересно.
Он замолк, и теперь всё его внимание было поглощено оленями. Под их ногами звучно чмокала топь, потом глухо застучала тандара — место бывшего стойбища. Когда олени пытались, на бегу ухватить свежие листки берёзок, он покрикивал на них и безжалостно гнал вперёд: пастись так пастись, а ехать так ехать! Иногда перед крутым подъёмом Ардеев спрыгивал с нарт, приободрял быков криками, хлопал ладонью по тёплым спинам и что-то говорил по-ненецки.
— Что вы говорите им, Андрей Петрович?
Бригадир усмехнулся: